загадка. Зашумели не в меру. Антошка, сорвавшись с места, кинулся на печку, куда загнала бабка птицу. Поймал, погрел в ладошках и вынес на свободу. Класс притих. Федосья затаилась в своей каморке и принялась за молитвы.
Синичка спутала Антошкины мысли об отце и рубахе. Вина отлегла от сердца. Он зачеркнул заголовок и написал новый: «Синичка». Думалось широко и ровно, а писалось не так, как думалось: «Ах, синичка, друг мой тайный, отчего же осерчала на меня? Прилети же снова, друг мой тайный — я с тобой увижуся во сне. Прилети же, крошка птичка, хоть на полчасика ко мне. Нет, не летит ко мне синичка, позабыла, знать, меня...» — чего желал, о ком скучал парень, он и сам не знал. И хоть вину на этот раз искупил Антошка, он в каждое утро садился у печки, раскрывал опаленную книгу, с которой уже не расставался даже ночью, начинал мечтать о свободных птицах, о необъятных снегах в поле, о вольных ветрах в небе. Однако не писалось больше ни о красоте, ни о горе горьком. Забыл Антошка и о рубахе. Отец не заставлял по вечерам «сочинять», не будил и по утрам в школу. В эти дни он приходил и уходил молча. Лишь на пятый такой день батя объяснил перемену:
— Не для кого писать боле... Помирает жизнь. Льва Николаевича жизнь помирает, сынок!
Вспомнив батины слова, Антошка заплакал. Рухнула ребячья мечта: побывать с отцом в Ясной Поляне подарить, далекому писателю свою книжку-летопись...
— Антон, что случилось? — заволновалась учительница.
— Лев Николаевич захворал. Помирать будет! — прохныкал парнишка.
— Какой Лев Николаевич? — никак не могла поверить Елизавета Петровна.
— Книжки наши который пишет. Сами же нам читали их... Ну, тот, что погорелым ребятам сапоги тачает — об этом тоже рассказывали, вспомните, — слезно шептал и чего-то просил Антошка с малой верой в несбыточность батиных слов.
Бабка Федосья, дремавшая у печки, заслышав разговор Антошки с учительницей, перекрестилась, напомнила о синичке:
— Верную весточку намедни занесла пташка. Верную. Поди отведи теперь серо-горе...
Учительница умолкла, закусив губами уголок шали. Поманила паренька в свою светелку, что за дощатой перегородкой в углу школьной избы, и заплакала вместе с Антошкой. Как могла, расспросила его, оделась и, покинув ребят, выбежала из школы.
На станцию бежала той бедованной тропою, где заплуталась однажды во вьюге. Обочь дороги кружатся затихшие поля. Осенний холодок подмокшим туманцем застилает глаза. И видится почему-то снег, вспоминаются мягко подшитые валенки. Широко расставив ноги и слегка подавшись в землю — для силы, стоит совсем старый Толстой. Лев Николаевич, уминая снег валенками, показывает, как прочно надо стоять на земле. Группа студентов и курсисток, окружив графа, слушают старика о работе жизни... Давно это было. В Ясной Поляне было! Молодой тогда курсистке Лизе не представлялась сбыточной та «работа жизни», о которой говорил великий старец. Не верила, но, словно околдованная, в тот давний миг она припала губами к его холодной от старости руке и в душе дала клятву отдать себя людскому благу, как хотел того мудрый писатель.
И вот, словно на исповедь, она бежит теперь к умирающему Толстому. Бежит, не чуя сердца, не зная откровения мыслей: что сказать о верности своей клятве и об общей работе жизни в астаповском мужицком захолустье?..
* * *
Подмостья астаповской платформы свежо поскрипывали от легкого первого морозца. В тот ноябрьский день с пассажирским больше обычного привалило людей. Каких и откуда — не угадать, не сосчитать. Казалось, весь российский народ тронулся со своих мест...
— Как же так, — поражался Кондрат, — Москва, Петербург и всякие губернские столицы знают больше нашенских о случившемся горе. Астаповские же рядом, а как в потемках — на одних слушках живут. Вот — за окном Озолинского дома. Он. Толкни фортку и хоть с самим разговор веди... Ан нет, жандарма поставили... А зря от мужика берегут. Может, скорее оздоровел бы!.. — Не думал Кондрат, что тут, у самого порога последнего пристанища Толстого, подкосят окончательно его жгучую мечту: еще раз повидать и вволю наговориться с великим человеком.
Работы в это утро ни соляной купец Мармыжкин, ни станционные не дали Кондрату. Он неприкаянно топтался на перроне, ловя обрывки разговоров приезжего люда. Народу на перроне «до гибели», а кто какого занятия и звания — Кондрата не интересовало. Отличал знакомых станционных чиновников — по ярким фуражкам, знал железнодорожного жандармского унтера Филиппова, да вот уж какой день мозолит глаза старец Варсонофий, игумен скита Оптиной пустыни. Одеяние у монаха благочинное, святое, а вот как сапог ставит при ходьбе — чистый полковник. Плюнув, как на что-то нехорошее, Кондрат пошел в станционный буфет. Там любопытнее: в буфет набился свежий, непонятный ему народишко. Шебуршатся, лопочут, будто иноземцы, не разобрать, на какой лад, тычут друг другу под нос газетами, хлещут по-мужицки водку и плетут языком всяк в свое лыко.
Приметил Кондрат серенького человечка — и пальто, и мундирчик, и ребячьи ботиночки на невеликой ноге, шляпка, мордочка — все у него будто пеплом осыпано. Водка в рюмке и та серым дымом замутилась. Соплей пришибешь — человечек, а как заговорил он! Как покрыл он своим голосом всю буфетную колготню.
— Господа! — легким движением он выхватил из-за пазухи одну из газет, привезенных им из Москвы. — «Новое время» уже во всю глотку кричит о христианском смирении, о раскаянии графа. И это вослед грому средь ясного дня, после которого ни Россия, ни Европа еще никак не очухаются!.. Нет, господа, это — враки. Вот погодите, не дай бог, душа отойдет на покой, мертвый, он еще не так колыхнет мир!
Серенький человечек разговорился не на шутку. Газету, которой он только что тряс над головой, вдруг бросил под ноги и придавил ботиночком. Нервно опрокинул рюмку и, не остывая, проговорил:
— Не будет смирения!
Так проговорил, будто все зависело от него.
— Позвольте, господин корреспондент, — нагнулся к нему рядом стоявший человек, тощий и не в меру высоченный, — а не от святейшего ли синода вон тот иеромонах?
Корреспондент с явным беспокойством поглядел в окно. Отец Варсонофий по-прежнему важно и тревожно прохаживался по платформе. Не трудно было догадаться, что он ожидал поезда с людьми из своей духовной братии. Это не обескуражило корреспондента.