стало заметно влияние киевского депутата Савенко и его приятеля, более сдержанного и деловитого, нежели он, — Демченко, которые сразу вошли в близкие отношения с Рухловым и Кривошеиным и не обинуясь говорили в кулуарах, — а все это тотчас доходило до меня, — что они поведут против меня кампанию, и действительно начали ее с первых же дней работы Государственной думы, внеся предложение о выкупе в казну предприятия Киево-Воронежской железной дороги.
Правые совсем забыли дорогу ко мне. Их руководители Марков 2-й и Пуришкевич не могли, конечно, простить мне отказа в субсидии в миллион рублей на их выборную кампанию. Они нашли себе сильную поддержку в лице бывшего нижегородского губернатора Хвостова, впоследствии печальной памяти министра внутренних дел 1915 года, искупившего свои вольные и невольные прегрешения своею смертью в Москве летом 1918 года, который, конечно, хорошо знал, что именно я был виновником того, что он не был назначен министром внутренних дел в сентябре 1911 года, после кончины Столыпина.
Таким образом, отношения между мною и Думою четвертого созыва сразу установились действительно очень странные — наружно приветливые и корректные, внутренне и по существу весьма холодные и безразличные, а часто просто беспричинно враждебные.
Это резко проявилось на первых же порах в обсуждении так называемой правительственной декларации.
Я готовил ее с большим вниманием. Немалого труда стоило мне согласить всех министров между собой. Не так просто было и с государем, которому просто не нравилось самое понятие о «декларации», напоминающей западноевропейские парламенты, и носящей, по его словам, как бы характер отчета правительства перед Думой.
Я старался внести в нее возможно умеренные ноты, не ставя никаких резких принципиальных вопросов, а развивал вообще мысли о необходимости мира внешнего и внутреннего, во имя преуспеяния родины; говорил о широком и дружеском сотрудничестве с народным представительством. В частности, вопросу о балканских событиях, роли в них России, ее миролюбии и желании идти навстречу мирному разрешению кризиса, я посвятил вместе с Сазоновым много прочувствованных страниц. У меня сохранился текст этой декларации и с нею вместе — случайно попавшее мне в руки, уже в эмиграции, фотографическое изображение этого заседания Государственной думы.
На Западе пресса почти всех стран встретила эту декларацию очень сочувственно. Я получил ряд писем и телеграмм от разных политических деятелей в самых теплых выражениях. Русская же печать отнеслась большею частью или безразлично, или даже враждебно. «Новое время» не пропустило случая сделать ряд обычных личных выпадов.
В Думе произошло тоже нечто необычное. Вся левая половина вела себя совершенно сдержанно и прилично, если не считать ее заявления о том, что за хорошими словами и здоровыми мыслями часто следуют совсем не хорошие действия, а мало похвальные поступки. Октябристы почти ничего не сказали, но усиленно аплодировали мне в целом ряде мест моей речи. Правые от них не отставали, и с внешней стороны я имел, по-видимому, большой успех, как это видно из стенограммы.
Но когда начались прения, то самые большие резкости полились со стороны националистов, дошедших, в лице Савенко, до прямых нападений на меня за недостаточную поддержку мною национальных требований и за полное забвение заветов Столыпина. Не отставали от них и некоторые правые, которые дали волю своему личному настроению, и всем стало ясно, что все правое крыло поставило себе задачей затруднять мое положение.
Всего более странным было то, что рядом со мною в Совете министров половина членов были на стороне моих противников — Рухлов, Кривошеин, Щегловитов и только что назначенный министром внутренних дел Маклаков, и их имена недвусмысленно выдвигались моими оппонентами, как явно сочувствующие им; целый ряд неопровержимых сведений указывал мне, что они были в постоянных сношениях друг с другом.
Мне пришлось, разумеется, разъяснить это и государю, доложив ему о крайней ненормальности такого положения власти, при котором нападки на правительство идут со стороны тех, кто должен был бы поддерживать его и кто ставит девизом своей деятельности — охрану монархических устоев и силу и неприкосновенность прерогатив верховной власти.
Я опять, не знаю уже в который раз, пояснил государю, что, очевидно, я не гожусь и что всего лучше пожертвовать мною и укротить власть более однородным и сплоченным между собою подбором ее представителей. Если же государь не хочет отпустить меня, то я прошу его разрешить мне найти сотрудников, помогающих мне, а не ведущих двойную игру — открыто соглашающихся со мною, а за моей спиною ведущих, на общий соблазн, недвусмысленную интригу против меня и явно поощряющих думские партии на самые недвусмысленные выходки против меня.
Государь и на этот раз успокоил меня, что я служу ему, а не Думе, что я ему нужен, и он дорожит мною, и что я напрасно придаю такое значение закулисным действиям министров, которые, вероятно, раздуваются разными глашатаями очередных новостей.
Он закончил эту нашу беседу опять самым ласковым обращением: «Нет, Владимир Николаевич, будем вместе работать. Я вас не могу отпустить и не хочу никем заменять вас».
Быть может, и на этот раз я был виноват новым проявлением моей уступчивости государю, моей так называемой слабостью характера. Мне следовало, быть может, проявить большую настойчивость, поставить решительно вопрос — или о моей отставке, или о крупных переменах среди министров, с удалением большой части из них. На это у меня не было недостатка в решимости, но моя совесть не позволяла мне затруднять государя моим личным вопросом. Впрочем, я ясно видел как тогда, так и теперь, спустя много лет, что я не добился бы смены министров, а достиг бы только личной выгоды — ушел бы с честью с непосильного поста и сохранил бы больше своего достоинства, чем мне пришлось сохранить его, дождавшись, спустя 13 месяцев, того, что не я ушел, а меня уволили.
И опять я скажу по этому поводу, как говорил уже не раз, что я нисколько не сожалею о моей кажущейся слабости. Мне не хотелось огорчать государя, который проявлял всегда столько доброты и ласки ко мне, и еще того больше мне не хотелось до последней возможности покидать то влияние на исход дел, которым, я думал, приношу пользу родине.
К этому времени — концу 1912 года — началу работ Государственной думы четвертого