потому что знаю, как благородно и открыто вы действуете всегда. Прошу вас об одном — помогите мне в этом деле, подгоняйте военного министра, напоминайте ему и поправляйте его ошибки. Ему одному не справиться, а я вижу ясно, что мы ненадолго сохраним мир. Что же будет, если мы опять будем не готовы к войне?»
Я дал тут же государю слово, что не буду ни в чем затруднять военного министра, но что я бессилен помогать ему, и мои напоминания только вызовут новые жалобы с его стороны. Сославшись на мой доклад в Ливадии 22 апреля 1912 года, я сказал государю, что генерал Сухомлинов не в состоянии справиться с делом и что мы опять потеряем время, и я убежден, что до роспуска Думы на лето он не сумет провести этого дела.
«Но уж на этот раз вы ошибаетесь, — ответил мне государь, — он дал мне слово, что к 1 мая все будет внесено, лишь бы его не задержали».
Мои предсказания сбылись. Сколько я ни напоминал государю, сколько ни твердил Сухомлинову в Совете министров, — дело опять застряло. Меня уволили год спустя, 30 января 1914 года, и только в марте того года, то есть с опозданием целого года после совещания, дело было внесено в Думу, да и то с такими ошибками, с такою неполнотою в расчетах, что все только разводили руками. До самого моего увольнения представление так и не поступило на мое окончательное рассмотрение.
Остаток времени до выезда на Романовские торжества ушел главным образом на участие в целом ряде заседаний в Думе по отдельным вопросам, и в особенности на прения по бюджету.
Моя речь по бюджету на 1913 год была, в полном смысле слова, моей лебединою песней по сметным вопросам в Думе четвертого созыва. До прений по составленной мною же смете на 1914 год я не остался уже на месте министра финансов, так как мое увольнение последовало 30 января 1914 года, и отстаивал бюджет уже мой преемник Барк, который избрал, однако, благую часть, ограничившись весьма краткими замечаниями, посвященными главным образом восхвалению председателя Бюджетной комиссии.
Подготовительная работа комиссии по рассмотрению смет и росписи в этом году особенно затянулась, и общие прения начались только 10 мая 1913 года.
Я не предвидел, конечно, что я представляю мои соображения в последний раз, и придал моей речи исключительно общий характер, избегая всяких частностей, чтобы не давать повода к лишней полемике, и тем более потому, что роспись, мною составленная и лишь в очень немногом измененная думскою Бюджетною комиссией, давала на самом деле основание ограничиться лишь общею характеристикой. Она была в действительности блестящей по условиям ее сведения. Все расходы были сбалансированы исключительно на счет одних обыкновенных доходов, которые оказались достаточными и для покрытия всех чрезвычайных расходов, занесенных в роспись в крупной цифре в 235 миллионов рублей, так как избыток обыкновенных доходов над обыкновенными же расходами составил свыше этой суммы.
Произнеся эту мою последнюю бюджетную речь, я не думал, что она будет фактически моим последним выступлением по бюджету. Конец ее невольно сделался как бы моим завещанием, чего я вовсе не имел в виду, высказывая мои заключительные соображения о том, как следует поступать в будущем, если мы хотим сберечь устойчивость нашего финансового положения.
С небольшим через год разразилась война, расстроившая все наше финансовое положение, а потом пришла революция и смела все, что было создано трудом стольких поколений, и водворила на место прежней жизни тот ужас разорения, о котором так не хочется говорить в настоящую минуту.
Речь моя закончилась, как говорит думская стенограмма, «продолжительными и бурными рукоплесканиями в центре и в левой части правого крыла».
На этот раз общие прения носили несколько иной характер, чем прежде. Конечно, запевалой явился, как всегда, Шингарев. К нему пришел на помощь Коновалов, повторявший, впрочем, все те же избитые либеральные мысли, но зато в резкую оппозицию ко мне встала правая половина Думы в лице националиста Савенко и крайне правого Маркова 2-го.
Мне пришлось вторично выступить в общих прениях, и большое место пришлось уделить именно последним ораторам и, в частности, Маркову, который, критикуя деятельность Министерства финансов, свел всю остроту своей речи на еврейский вопрос, выдвинул так называемое Поляковское дело, обвинив министерство в явном потворстве евреям в ущерб государству, и приплел, неизвестно почему, имя великого князя Сергея Александровича, который погиб, по его словам, за его борьбу против евреев и никогда бы не допустил такой благотворительности в пользу Полякова. Упомянут был и покойный Столыпин, которому я мешал взыскивать деньги с Полякова. Мне пришлось возражать Маркову как раз в день моего выезда на Романовские торжества, 12 мая.
По общему суждению, я был в тот день в удачном полемическом настроении, да и тема была благодарная. Защищал интересы Полякова во время управления министерством статс-секретаря Витте именно великий князь Сергей Александрович, по настоянию которого, a не кого-либо другого, было допущено изъятие в пользу Полякова, но сделано было не в интересах самого Полякова, а того огромного количества вкладчиков трех его банков, которые были бы разорены, если бы Торговому дому Полякова не была оказана помощь.
Столыпин действительно требовал в 1910 году спешной ликвидации поляковских активов, чему я противился, ссылаясь на то, что нужно продавать бумаги тогда, когда можно выручить наивысшую цену, что мне и удалось в 1912 году, благодаря чему Государственный банк выручил лишние 3 миллиона рублей. Об этом я уже говорил в своем месте.
Вообще я мог привести ряд фактических доказательств того, что банк вернул весь свой долг и не вернул только части процентов, а у Полякова не осталось ничего, что можно было бы продать. Я закончил мое возражение, быть может, несколько более, чем нужно, резким сравнением, сказав, что Марков 2-й напоминает мне того генерала, про которого существовал анекдот, что он в слове из трех букв сделал четыре грамматических ошибки.
Возражал мне Марков уже две недели спустя, когда я оставался еще в Москве, и отплатил мне за мою критику бессмысленным окриком, обращенным заочно ко мне: «А я скажу министру финансов просто — красть нельзя». Что хотел он этим сказать — остается на