Они обнаружили, что сама смерть во время войны легка и незаметна. Главное — как ты умрешь, в каком виде явится к тебе смерть и, что самое важное, — заберет ли она свою жертву сразу же или подвергнет ее мучительным пыткам и только потом смилостивится и унесет. Они поняли, что у смерти садистские наклонности.
Тральщик номер 4 подорвался на мине. Это случилось в сумерках, когда видимость составляла всего шестьдесят метров. «Альбатрос», шедший слева от него, сразу же остановился. Взрывная волна оказалась не очень сильной — корабль ощутил только короткий, тяжелый, сухой толчок. Номер 4 поднял черный шар в знак того, что потерял способность к передвижению. Тайхмана поразила обыденность, с которой был подан сигнал бедствия. Он слышал, как командир подорвавшегося тральщика спокойным голосом, неторопливо выкрикивал команды.
Пару раз, правда, до его уха донеслись крики, но Тайхман решил, что это командир повысил голос, чтобы привести в чувство потерявших самообладание. Командир наблюдал, как моряки отвязывают спасательные плоты и бросают их в воду, потом велел команде покинуть корабль. К тому времени крики были слышны уже совершенно отчетливо.
— Помощь нужна? — крикнул Паули.
Ответа не последовало.
— Надо спустить спасательные шлюпки, — услыхал Тайхман голос старпома; он говорил спокойно, но настойчиво. — Тральщик номер 4 затонул.
Тайхман, стоявший вахту вместе со Штюве, взял у него бинокль. Он поднес его к глазам и ничего не увидел. От тральщика номер 4 ничего не осталось.
— Они спустили плоты, — сказал Штюве, — и эти плоты забиты до отказа.
— Но они ведь совсем небольшие.
— Ну да, а механиков и кочегаров, должно быть, убило взрывом мины. Они, бедняги, всегда погибают самыми первыми.
— Если, конечно, в корабль не попадет авиабомба.
— Ты прав.
«Альбатрос» медленно приближался к плотам.
— Чего это они так кричат? Мы же их видим.
— Черт его знает.
На мостике загорелся прожектор и осветил два плота — его луч попеременно переходил от одного к другому. И каждый раз, когда уцелевшие моряки попадали в свет прожектора, они, казалось, начинали кричать громче. «Может быть, их ослепляет свет», — подумал Тайхман. Плоты со всех сторон окружали головы тех, кому не хватило места, отчего создавалось впечатление, что за столом взрослых сидят маленькие дети, чьи головы с трудом достают до его края; когда же через плот перекатывались волны, казалось, что стол у них забрали.
Теперь уже не могло быть сомнений: люди, оказавшиеся в воде, вопили от боли. Не все, но большинство. Сначала Тайхману показалось, что они кричат друг на друга. Но потом он увидел, что им было отчего вопить.
Кричащих моряков уложили на палубу, но они не могли лежать спокойно. Они метались из стороны в сторону, били кулаками по палубе или по своим товарищам; они лупили друг друга или бились головой о палубу, и пустые штанины их брюк мотались по ней справа налево и слева направо, словно швабры, оставлявшие мокрые полосы.
Это были кровавые полосы. При этом раненые все время кричали. Они испускали истошные вопли, от которых кровь стыла в жилах. Каждый вопль звучал так, будто это был самый последний крик, как будто на него ушло последнее, отчаянное, угасающее усилие. Но на самом деле он не был последним — раненые все кричали и кричали. Они не могли охрипнуть, голоса их не срывались. В этих воплях было что-то чудовищное; трудно было поверить, что человек может кричать так громко, не порвав голосовых связок.
Матросы «Альбатроса» собрались вокруг спасенных. Старшина, прошедший ускоренные медицинские курсы, стал оказывать им первую помощь. Несколько матросов принялись ему помогать.
Но изувеченным морякам уже ничто не могло помочь. Когда старшина разрезал штанины их брюк, все увидели, что у этих кричащих мужчин, которых с трудом могли удержать на месте два матроса, есть ноги, но они стали в два раза короче. Их ступни располагались там, где должны были быть колени. Взрывной волной нижняя часть ноги была вдвинута в верхнюю, и берцовая кость оказалась рядом с бедренной.
Моряки с «Альбатроса» стояли вокруг и смотрели. Они видели, как матрос и младший лейтенант — единственный офицер среди кричащих — вцепились друг другу в лицо зубами, когда корабль накренился на левый борт, а когда он покатился вправо, их зубы вырвали куски плоти, и они снова закричали. Они видели, как матрос вдавил большой палец в глаз другого матроса — палец вошел в глазницу, и глаз вытек. Они видели, как один из матросов изо всей силы ударился головой о палубу, но продолжал кричать, ибо смерть не пришла. Другой матрос ползал по кругу, его левая нога выпала из штанины и осталась лежать на палубе, он продолжал ползать и, добравшись до места, где валялась его нога, отшвырнул ее, словно кусок дерева, загородивший ему путь. Еще один матрос, совсем молоденький парнишка, бедренные кости которого вышли из суставов и вонзились в кишки, сжимал руками голову, словно боясь, что она разорвется.
Волны на море становились все выше и выше. Качка усиливалась, и раненых моряков швыряло из стороны в сторону. Волны захлестывали борта, и морская вода, проникая через шпигаты, разливалась по палубе, отчего соль разъедала раны.
В танце сошедших с ума людей с обрубками вместо ног было что-то нереальное, дикое и непристойное, и матросы, сохранившие свои ноги, вели себя как дети, увидевшие то, чего еще никогда не видели и не слышали. Они, словно завороженные, стояли и смотрели, и в горле у них застрял вопль ужаса, жалости и отвращения.
В конце концов все, у кого еще были ноги, постарались куда-нибудь уйти. Те же, кто остались на месте, сделали это вовсе не из-за желания насладиться зрелищем чужих мучений. От криков раненых скрыться было некуда, зачем тогда убегать? Они были слышны повсюду. Если ты забирался куда-нибудь подальше, то все равно слышал их, хотя и приглушеннее. Штолленберг стоял на корме, прислонившись к распорке, к которой крепились тросы параванов, судорожно вцепившись в нее руками. Он наклонился вперед, всматриваясь в кильватерную струю, словно сдерживая рвоту.
Тайхман не отходил от кричащих моряков. Зрелище было ужасным, но он почему-то не чувствовал ужаса или сумел подавить его в себе или просто забыл о нем. Он испытывал только одно чувство — изумление с примесью легкого любопытства. Сам он не понимал, что делает. Зато Хейне все хорошо видел.
Хейне отошел и, присоединившись к Штолленбергу, стал глядеть на Тайхмана. Он видел, что руки у того дрожат, а лицо дергается, будто от разрядов тока. Но Тайхман стоял неподвижно и не сводил глаз с несчастных. Он только изредка поворачивал голову вслед за движением моряков и один раз чуть-чуть наклонился, словно хотел получше рассмотреть.
Хейне ненавидел его, невинного и бесстрашного, как будто сама мысль о том, что можно убежать от этого ужаса, никогда не приходила Тайхману в голову. Он излучал силу, природную, дикую силу, которую несколько ядовитых капель разума сделали демонической. Да, в силе Тайхмана было что-то дьявольское, что-то патологическое, решил про себя Хейне, надеясь этим придать себе мужества. Душу его раздирала зависть к жизнестойкости друга — зависть и горечь.
— Животное! Самое настоящее животное! — пробормотал он и взглянул на Тайхмана так, словно тот был пришельцем из иного мира, для него недоступного.
Раненые кричали два часа, сто двадцать минут. Потом стали затихать, один за другим. Их голосовые связки отказались работать. К полуночи они уже только стонали и хныкали. Время от времени кто-нибудь из них вскрикивал: «Помогите!» или «О боже!», а кто-нибудь другой испускал хриплый, пронзительный вопль.
— Ганс! — произнес кто-то за спиной Тайхмана. Это не был голос Штолленберга или Хейне, а никто другой не звал его по имени. — Старпом дал добро. Держи фонарь.
Позже, гораздо позже, Тайхман вспоминал эту ночь со стыдом; когда бы ни приходило воспоминание, пусть даже в эту минуту рядом с ним никого не было, он чувствовал, как его щеки заливала краска, и они начинали гореть, поскольку он оказался плохим товарищем для тех, кто медленно умирал на палубе. Он смог помочь лишь немногим, для большинства было уже слишком поздно.
Они по очереди наклонялись над каждым раненым. Тайхман держал фонарь. Они обвязали его носовым платком и освещали тусклым светом головы. Они видели искаженные, сведенные судорогой лица. Эти лица были грязными, исцарапанными и разорванными, губы — искусанными, а вокруг рта виднелась слизистая пена. Некоторые моряки были уже мертвы, но их глаза смотрели прямо перед собой, словно вглядывались в вечность; глаза тех, кто был еще жив, вылезли из орбит и налились кровью. Это были огромные, холодные глаза, которые не двигались и уже ничего не видели. Бережно, даже нежно, словно боясь причинить боль, старший квартирмейстер брал голову моряка, кричавшего громче всех, и, повернув ее набок, медленно опускал на палубу, пока щека не касалась ее. Тайхман светил ему. Левой рукой старший держал голову и делал два быстрых выстрела — второй на дюйм ниже первого.