на том же расстоянии на сопке. Это кажется смешным и в
полусне.
– Ночью на горку, – ворчит он с сонным смешком, поворачиваясь на другой бок, – ах уж эта
романтика, молодость, любовь… Ах, дайте покоя мне, старику…
ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ
Напряжённая идиллия
Завоевать позицию всегда куда проще, чем потом её удерживать. Как же тягостны эти уходы и
приходы, эти болезненные душевные растяжки! О невыносимом уходе от Голубики не хочется
вспоминать ещё и теперь, зато сейчас у Романа есть два почти таких же ухода через каждые двое
суток: сначала – уход от Нины, потом – уход от Тони. Да ещё два прихода, один из которых –
приход к жене – так же невыносим, как и уход. Такая вот тяжёлая душевная арифметика
получается.
Уход из дома становится отдельной традиционной мучительной церемонией. Сначала
требуется достаточно чувствительно и в меру нежно поцеловаться, потом виновато помахать
рукой. А уходя от калитки, необходимо по меньшей мере ещё раза два оглянуться. Душа в это
время просто плавится от жалости к жене. Роман пытается укрепить себя доводом, что если Нина
отпускает его сама, то жалости быть не должно. Но жалость всё равно есть. Некоторое облегчение
наступает на том месте, откуда видна лишь крыша дома – он знает эту точку нового отсчёта,
отмеченную небольшой глинистой промоиной на дороге. Отсюда можно, наконец, ненапряжённо
свободно обернутся. Всякий раз на этом переходе двух своих жизней хочется перевести дух. Так
389
бы и оставался на нейтральной полосе этого состояния, потому что в душе-то никакого раздвоения
нет. Если бы ещё сама жизнь подстроилась под это состояние души, если бы его женщины всё
спокойно приняли! Тогда это было бы счастьем. А ведь им ещё предстоит сойтись всем вместе.
Это страшно и представить. Если женщины при этом поругаются, то это станет крахом всего
предприятия. Пожалуй, Тоня постарается ничего не обострять, сохраняя хотя бы то, что есть, а вот
Нину может понести. Она вообще говорит, что каждый его уход отмечается зарубками на её душе.
Так и у других души не железные…
А может быть, всё-таки не стоило заваривать всю эту кашу? Хотя кто ж её заваривал? Она
заварилась сама. Вся внешняя событийная жизнь человека всегда диктуется жизнью его души. И
если ей досталось много тяжёлого и горького, то она, уравнивая горечь, стремится вместить в себя
как можно больше радостного и приятного. И в этом стремлении она будто слепнет: идёт сама и
тебя, как бульдозером, толкает впереди. И ей уже всё равно – в какие твои бури и события
превращается на самом деле её стремление. Ты же обычно и сам не поймёшь, куда тебя прёт и
почему ты вытворяешь с собой то или иное. Единственно, что ты ясно ощущаешь при этом, так это
то, что обычная жизнь, которой продолжают спокойно жить многие, для тебя уже тесна, как обувь
малого размера.
Трудней всего всем сторонам нового треугольника даётся четвёртая душевная зарубка. Как
обычно, по уже сложившемуся сценарию, Роман в этот вечер, маясь, ходит по большой комнате,
оклеенной фигурными красными обоями и украдкой поглядывает на часы: уйти раньше – обидеть
Нину, прийти позже – обидеть Тоню. К тому же Нина укладывает Федьку, а без прощания не
уйдёшь. Наконец ребёнок засыпает, и они выходят на веранду. Роман, как и полагается, целует
жену. Она, робко и слабо улыбаясь, прикрывает за ним дверь веранды. Теперь следует ровно и
ничем не сотрясая ситуацию, уйти от ворот, гася в себе сердечные прыжки. Метров через сто это
волнение станет стихать. А вместо него возникнет другое – тревожное предвкушение предстоящей
встречи. И вдруг, не сделав ещё и десятка шагов, Роман слышит, как на веранде за его спиной что-
то тяжело и веско падает. Оглянувшись на светящееся окно веранды, он не видит там силуэта
Нины. Требуется несколько мгновений, чтобы перемахнуть эти десять шагов, едва не одним
прыжком взлететь на крыльцо, рывком открыть дверь.
Смугляна лежит у порога. Он поднимает ей голову, целует в лоб. Она смотрит так, как будто
глаза её здесь, а она сама где-то далеко за ними.
– Что-то голова закружилась, – с недоумением и виноватой улыбкой шепчет жена.
Что с ней такое? Похоже на обморок. И что делать? Он помогает подняться, обнимает, гладит по
спине.
– Ничего, ничего, – как будто саму себя успокаивает Нина и смотрит на мужа, – ты иди.
– Так, может быть, мне остаться? – почти умоляюще спрашивает он.
– Но ты же ей обещал…
– Да… Хорошо. Но сначала я уложу тебя в постель.
Он терпеливо, чувствуя внутри какое-то мучительное оомутное брожение, ждёт, пока жена
разденется и ляжет.
– Ну что, успокоилась? – спрашивает он, когда она расслабленно вздыхает, вытянувшись на
кровати. – Лежи спокойно и ни о чём плохом не думай. Спи. Я приду как обычно в два часа.
Постараюсь не опаздывать.
– Сегодня ты можешь прийти на пятнадцать минут позже, – разрешает она, – ты задержался по
моей вине.
– Ой, – со стоном отвечает Роман, – не говори лучше ничего, не говори… Ладно, я пошёл…
Пошёл.
Скорее всего, обморок был разыгран. Однако не легче и от этого. Ведь и для того, чтобы пойти
на такую игру необходимо крайнее отчаяние. Как ничтожен, как грешен он сейчас! И как свяота она!
Где находит она силы, чтобы, любя, отпускать его к другой?! Это просто подвиг! Сегодня, уходя от
дома, он так восхищён и одновременно наполнен такой жалостью к ней, что чувствует – тяга назад
сильнее тяги вперёд. Её святость просто не может быть не вознаграждена его любовью. Как её
такую не любить? Удивительно: чем больше он её мучит, тем больше любит.
Не успокоившись в этот раз до самого Тониного дома, он так и приносит эту внутреннюю бурю в
себе. Кармен уже с порога видит тень на его лице, но ни о чём не спрашивает – то, что надо, пусть
расскажет сам. Она в его душу никогда не просится – входит лишь тогда, когда душа открыта.
Поначалу, когда она ещё только издали наблюдала за ним, он, с его домом на отшибе, и вовсе
представлялся ей каким-то загадочным странником, жителем другого измерения, время от времени
съезжающим оттуда на мотоцикле. А совсем недавно на стрижке Дулма очень ловко подшутила
над ней. Стригали сидели отдыхали, и Дулма, увидев подходящую Тоню, вдруг как бы между
прочим вспомнила, что Роман, якобы, обещал на будущий год стричь под сотню овец в день.
– Но это уж он, конечно,