Гранада создана для музыки, потому что это пленный город, заточенный в горах, город, где мелодию шлифуют, хоронят и длят стены и скалы. Музыка – наследие городов замкнутых. Севилья, и Малага, и Кадис ускользают через портовые ворота, у Гранады же нет иного выхода, кроме надмирной звездной гавани. Она затворница, чуткая к ритмам и отголоскам, – и сама как мелодия.
С наивысшей полнотой ее воплощает не поэзия, а музыка, торный путь в мистику. Поэтому она не драматична, как Севилья, город Дон Хуана, город любви, но лирична, и если Севилья торжествует в Лопе, и в Тирсо, и в Бомарше, и в Соррилье, и в прозе Беккера, то Гранада – это оркестр ее фонтанов, полных андалузской тоски, и виуэла Нарваэса, и Фалья, и Дебюсси. И если в Севилье человеческое господствует и за каждой стеной бродят Дон Педро и Дон Алонсо, и принц Октавий Неаполитанский, и Фигаро, и Маньяра, то в Гранаде одни призраки блуждают по двум ее заброшенным дворцам, и лихие шпоры становятся сонными муравьями, затерянными в бескрайности мраморного пола, любовная записка – горстью травы, а шпага – хрупкой мандолиной, которую решаются тронуть лишь пауки да соловьи.
Мы в Гранаде, на исходе ноября. Пахнет горящей соломой, и уже загнивают груды палой листвы. Льет, и город безлюден. Но у Королевских ворот – несколько ларьков. Горы закутаны в тучи и словно впитали в себя всю поэзию Севера. Девушка из Армильи, или из Санта-Фе, или из Атарфе, служанка, берет в ларьке самбомбу и запевает песенку о четырех погонщиках:
Из четверых заречныху той излукиодин на сером мулемне горше муки.
Из четверых заречныхза тем затономбыть одному – на сером —моим законным.
Зачем огня ты просишьу всей округи,а у самой в ресницахживые угли?
Это мелодия вильянсико, которая звучит по всей округе и которую гранадские мавры унесли с собой в Африку, где она доныне слышится в Тунисе и поется так. (Исполняется арабский вариант мелодии.)
О четырех погонщиках поют, подбрасывая в огонь солому, во всех окрестных селениях и в тех дальних, что венком оплетают горную гряду.
Но близится декабрь, небо яснеет, стадами гонят гусей, и бубны, самбомбы, трещотки оглушительно заполняют город. По ночам в закупоренных домах слышна все та же мелодия, которая льется из окон и труб, будто и впрямь сочится из земли. Голоса набирают силу, улицы полнятся красочными лотками, грудами яблок, полночный колокол будит перезвон, которым монашки торопят рассвет, и все темней, все нелюдимей Альгамбра, и куры хоронят яйца в заиндевелой соломе. Уже монахини святого Фомы надевают на Пречистую деву мантилью с гребнем, а на Иосифа плоскую желтую шляпу. Уже глиняные барашки и шерстяные собачки взбегают по уступам игрушечного мха. Уже начинаются перепалки, и вот из болтовни и звона пробок, и терок, и медных ступок возникает веселый святочный романс о юных пилигримах:
Два пилигрима к Папепришли с заката,чтоб повенчал он сводныхсестру и брата.
У пилигрима лентойтулья повита,а у невесты шляпкаиз аксамита.
Но у Моста Победыне скрыли дрожи,и обмерла невеста,и сватья тоже.
А у престола Папыв его чертогеу жениха с невестойотнялись ноги.
И спрашивает Папа,как были званы.Он отвечает – Педро,невеста – Ана.
И спрашивает Папа,откуда родом.Он говорит – из Кабры,она – из Ронды.
И спрашивает Папа,по скольку лет им.Пятнадцать и семнадцать —ему ответом.
И спрашивает Папа,Грешны ли, нет ли.Я с ней поцеловался —звучит немедля.
А девушка такоекак услыхала,так разом жарче розызаполыхала.
И говорит им Папа,клоня тиару:– Еще таких же грешныххотя бы пару!
Колокола по Римугремят набатомна радость пилигримам,уже женатым.
Поют разгульные компании на перекрестках, поют дети вкупе с няньками, поют пьяные красотки в экипажах с завешенным окошком, поют в тоске по родным местам солдаты, фотографируясь на хенильской набережной.
Это сама радость, улыбка улиц, и андалузский задор, и все обаяние народа неистребимой культуры.
Но вот, миновав одну за одной людные улицы, выходишь к иудейской окраине и видишь пустыню. И слышится вильянсико совсем иного склада, полного темной тоски.
Кто поет? Это и есть сокровенный голос Гранады, плакучий голос, эхо схватки Востока с Западом у двух заброшенных замков, населенных тенями. Дворца Карла Пятого и Альгамбры.
Любовь моя проходит,проходит мимо.Лицо под тенью шляпынеразличимо.
Несносны эти шляпы,сплошные прятки.Такую же в отместкукуплю на Святки.
Смолкает последняя колядка, и город засыпает в январском холоде.
Но к февралю все ярче и золотистей солнце, и люди выбираются на свет, на загородные пирушки, в оливах повисают качели, и слышится то же плясовое «ухуху», что и в горах испанского Севера.
По всей гранадской округе поет народ в лад потаенной воде под ледяной пленкой. И, толкаясь у качелей, разглядывает ножки, подростки – в открытую, взрослые – украдкой. Но ветер еще пронизывает до костей.
Окраины в эту пору тихи. Лишь собаки и шум олив, да порой – плюх! – выплеснется за порог ведро помоев. Зато в оливах – столпотворение.
Без конца она взлетает,он глядит не оторветсяи твердит: – Канат, голубка,оборвется, оборвется.
Где слетитона с доски?На углумоей тоски.
Иные из этих песен – живой отзвук XV века:
Пойду к оливам, мама,пойду под вечери погляжу, как веткуколышет ветер,колышет ветер,и погляжу, как веткуколышет ветер, —
мелодия равноценна той чудесной, что в 1560 году переложил Хуан Васкес:
К тополям я ходил заветнымпоглядеть, как их зыблет ветром.
Я под тополем за Трианойповстречался с моей желанной.
Я под тополем за Гранадойповидался с моей отрадой.
Поглядеть, как их зыблет ветром,к тополям я ходил заветным.
Классическая традиция во всей своей чистоте окрыляет эти песни оливковых рощ.
Не надо удивляться – ведь в Испании песни Хуана дель Энсины, Фуэнльяны, Салинаса и Писадора доныне звучат в их первозданном виде и то и дело воскресают в Галисии или в Авиле.
К ночи народ покидает рощи, но зачастую, не расходясь, засиживается под чьим-либо кровом.
А весной, едва проклюнутся зеленые почки, балконы распахиваются настежь и все преображается неузнаваемо. Словно, блуждая снегами, вдруг выбираешься прямо в лавры Юга.
На улицах появляются девушки, а в пору моего детства появлялся на садовой скамье и злосчастный поэт по прозванию Лунофил. С побережья идут бочки свежего вина, и город в сумерках поет эту песню, вестницу боя быков, ясную, как воздух последнего мартовского дня:
Пакиро в кафе Чинитассказал, завершая пренья:– Я вдвое, чем ты, цыган,и я храбрей на арене.
Пакиро достал часыи брату кивнул сурово:– В полпятого бык умрет,я зря не бросаю слова.
Когда же четыре билои братья на площадь вышли,вышагивал так Пакиро,как будто сошел с афиши.
Что дальше? Два приятеля встречаются у Крестовых ворот, через которые вступала в город Католическая Чета:
– Будь здоров. Ну как Гранада?– Благодарствуй. Как была.– Что поделывают люди?– Да какие там дела!Без конца плетут корзиныда звонят в колокола.
С апреля по июнь Гранада – сплошной колокольный звон. Студенты не могут заниматься. На площади Виваррамблы колокола собора, подводные колокола в тучах и водорослях, не дают перекликаться крестьянам. Колокола Сан-Хуана высекают из воздуха барочный алтарь стенаний и бронзового грома. И лишь Альгамбра становится еще отверженней, еще нелюдимей, растерзанная, мертвая, чуждая городу, далекая как никогда. А на мостовых – тележки с мороженым, а на лотках – хлебцы с изюмом и тмином, и всюду торгуют варенными в меду бобами.
Тянется Праздник Тела Господня с его великанами и карликами и чудовищем Тараской. Гранадские девушки с точеными нагими руками и лоном, как темная магнолия, в неистовстве фейерверка, скрипок и пышной сбруи, разом раскрывают зонтики, зеленые, оранжевые, синие, и плывут на карусели вздохов, любви и тоски в царство пиротехнических чудес, волшебное «пойдешь и пропадешь».
Со стороны гранадской долины – праздничный град кастаньет, а навстречу ему, с улицы Эльвиры, одной из стариннейших, —
там, на улице Эльвиры,три подружки плутоватыхпо ночам идут в Альгамбруи всегда без провожатых, —
городской напев, один из колоритнейших:
Под тем листом, листочком,в тени капустноймой милый еле дышит.Как это грустно!
Под тем листом, листочком,в тени на грядке,мой милый еле дышитот лихорадки.
Под тем листом, листочком,в тени листа,мой милый еле дышит.Я заперта.
С последним всплеском фейерверка, едва рухнет на Гранаду его финальный гром, так называемый «карачун», люди как один покидают город и вручают его летнему зною, пришедшему мгновенно. Кресла стоят в белых чехлах, балконы заперты. Те, кто остался, переселяются в подвалы и дворики и тянут ледяную воду из душистой розовой глины запотелых кувшинов. Жить и думать начинают по ночам. Это пора, когда весь город поет под гитару фанданго и гранадины, такие пастушьи и напоенные далью. Так повелось – и ныне, и присно. Прошлым летом, когда я был в компании друзей и все они, люди простые, пели, неподалеку взорвалась бомба – и хоть бы кто бровью повел. Лишь один одобрительно бросил: «В лад попала». Так уж повелось. Но сегодня у меня нет гитары, и вы не услышите гранадину. В другой раз. Но они-то и поются летом, гранадины, и еще – романсы.