зрелищней. Два молодых человека в тесных костюмах трясутся, а галстуки их болтаются собачьими языками. Но мы сидели, как в парке, и я барабанил себя по коленям, потому что курить было нельзя.
– Жоли, – нас осмотрела пожилая дама, – удачи вечером! – подмигнула и вышла.
В Антибы приехали затемно, петляли и чертыхались.
– Орэ не с нами должна была ехать?
Я молчал.
– Эй, я тебе говорю.
– Что, прости?
– Орэ твоя где?
– Она приедет позже.
– А ее на воротах без тебя пустят?
– Да. Наверное. Я предупредил Бена.
На слившейся с ночью скамье раздался человечий храп. Человек в истлевшем плаще перевернулся, что-то проклял и смолк. От неожиданности я вздрогнул.
Мы уже шли шершавым шагом по гравию, ведущему с улицы вверх к поместью, когда мимо нас прохрустели шины бесконечного, как еврейская печаль, лимузина. Объехал и остановился. Выбежала Орэ. «Счастье», – подумал я. Счастье в шелковом платье, которого почти что нет, только тронь лямку, и нет его, останется жаркая кожа с блестящей влагой, собравшейся во впадинке под невидимым кадыком. Как бы странно это ни прозвучало, но ее кожа ей очень шла. Из другой двери вышел большой человек и маленький поэт – Рафаэль – и на испанском дал указания водителю.
– Привет! – и он полез обниматься первым.
А я растерялся. Растерялся и проиграл.
– Помпея не выдержала, а ты выдержишь, – шепнул Натан и, наведя на лицо радость и удивление, полез обнимать обоих. Ноги мои вросли по колено в щебенку. Как? Как он здесь? И прочитав меня, как ноты собачьего вальса, Рафаэль первым стал трепаться про свою вторичную находчивость. Он тоже отправил факс из Лимы.
– В Лиме есть факсы? – горько спросил я и проиграл еще больше, как проигрывают Черемушки Ницце, во всем. Рафаэль не заметил колкости и рассказывал дальше, как его отпустил мсье Мюллер – «вернее сказать, хер Мюллер», – и он сам смеялся своим шуткам. Смеялся своим шуткам и цокал большими зубами в маленьком рту. Он уверенно держал мою розовую девочку за талию, а другой за плечо ухватил моего Натана. Я отмерз и плелся позади, плелся, как забытая детьми собака, с большими влажными глазами навыкате.
– Слушай, шикарная машина! – бог весть зачем задабривал Натан врага.
– Ну не на автобусе же везти сюда даму, – поэта было слышно за милю.
Орэ помалкивала, смотрела под ноги и пошатывалась. «Каблук – гравию не друг, – подумал я, и еще подумал: – Вот же пастушка, пастушка и свинарь». Злиться на нее мне не хватало сердца. Заберу любой, понимал я. И ведь правда, не на автобусе же ее было везти.
– Кто это бьет фарами? – остановился Натан.
Я не заметил, как уже с минуту ночь раздражали стробоскопом. Мы обернулись. Рафаэль узнал машину и сделал шаг спросить папиного водителя, в чем дело (генерал гостил во Франции со своей женой, другой женой, водителем, охранником и адъютантом), но опустились окна и по-испански в салоне не говорили. Оказалось, в Антибах по пятницам бывает больше одного лимузина.
– Борян, мы тебе с улицы сигналили.
Из салона вырвались дым и громкая русская музыка, и помимо Валеры я разглядел стесненного двумя девушками Поля, Валериного соседа по комнате.
– Давай с нами!
Мне не хотелось с ними. Но здесь я уже проиграл. И я почти пошел, но вдруг Орэ, Аурелия, девочка с розовой короной, сказала:
– Эй, так нельзя нас бросать, – и засмеялась страшным, дьявольским смехом.
Она понимала лучше всех, что воли у меня перед ней не было.
– В другой раз, – я пожал Валеркину руку в проеме и повернулся к обнятой чужой рукой девочке.
– Ну как знаешь, – сказал Валера, и мы еще с полминуты слышали удаляющийся девичий визг и «почему холодная луна мне не дарит утро».
– О чем песня? – спросил Рафаэль с насмешкой. Ему было неприятно. Фокус папиных денег с лихвой перебивался аналогичным.
– О, друг, это настоящие стихи. Правда. Как твои. Они про холодную луну.
Мы вошли в ворота с выкованными павлинами, чьи чугунные хвосты служили решеткой. Натана я сразу потерял. На пути к особняку было препятствие – скамейка у пруда в лунном свете. Натан в сощуренный глаз приметил девушку классом нас старше, кажется Сесиль, похожую на растерянную султанку. На ней было фиолетовое шуршащее платье. Желтые туфельки она держала в левой руке и крепко, за горло, шампанское в правой. Уверен, Натан мечтал быть сдавленным, как то игристое.
– Натан! – Она помахала туфлями.
– Ангел! – крикнул Натан и не раздумывая бросил меня на поэта и мою – не мою девочку.
Дом начался со знакомой Малки. Она умело показывала интерес к остротам, сыпавшимся изо рта посла. Сестра Бена держала его под руку, как только мужей и держат, и обе девушки смеялись натужно, а Малка даже едва заметно зевнула. Ее глаза выхватили меня – и бровки тотчас сошлись в вопросе. Досады своей я не скрывал, не было сил, и похож я был, наверное, на де Сада в Бастилии, с той разницей, что он маркиз, а я наоборот. Я помахал ей и горько улыбнулся. Вокруг закусок толпились знакомые одноклассники и незнакомые люди постарше. Все ребята были из тех, что живут за пределами школы, их узнаешь за версту: девочек – по чешуйчатым клатчам, вмещавшим только алую помаду и презервативы, на большее места не хватило бы, а мальчиков – по равнодушному взгляду на омаров. Интернатовских в зале было двое, Рафаэль и я, и толпу он собрал вокруг себя бо́льшую. Ну во-первых, он присутствовал впервые, во-вторых, поэт, пускай и не опубликованный, в-третьих, унынье на моем обыкновенно праздном лице собеседников не манило. Выручил меня старик Фальк. Он ко мне всегда относился с интересом и сдержанной добротой. Он как будто вынырнул из-под гибких спин и глубокомысленных причесок и увел меня к роялю.
– Пойдем пить водку, Борис!
Я вообще-то люблю, когда не издалека, без витиеватых уговоров. Да и водку люблю с недавнего времени. Водка честнее вина.
– Пойдемте.
– Ты чего кислый?
Ледяную бутылку принес один из людей, обслуживающих вечер. Он выделялся белой манишкой, броской, как чайка в черном небе. Лоуренс облокотился о крышку того самого рояля Стравинского, а рюмки поставил на клап. Мы выпили по три или по четыре, до того как разговорились взаправду.
До этого вечера Фальк считал меня утонченным, что ли. Я русский еврей, а он обожал и то и другое. Долго я слушал про Лемпицку, про что-то, разразившееся весной двадцать какого-то года, вот в этом самом углу, – и он наводил перст в угол зала.
– И