еще на крыше покурить.
– Подожди, – она встала.
Неужели сбудется, на мгновение понадеялся я. Но нет. Конечно же нет. Она поцеловала меня, как-то по-родственному, больше в щеку, чем в рот, и обняла крепко-крепко.
– Ты хороший. Тебе бы записывать свои шутки. Я еще в прошлый раз подумала, когда у окна курили, помнишь? Подумала: все врет, но врет ловко.
– Если не забуду, – я набросил на нее свой пиджак. В комнате было прохладно, и я заметил ее зыбкую дрожь. – Малка, – я остановился в проеме.
– А?
– А можно, я ребятам скажу, что у нас был секс?
– Можно, – она была смешливой девушкой. Смешливой и доброй.
На третьем этаже за дверью последней гостевой был пожарный выход на крышу. Перекладины лестницы, приставленной к стене, опушились пылью. Я поднялся, подтянулся и вытолкнул люк. Ботинки оставил в доме, решив, что носки скорее зацепятся за черенки и не дадут мне бесславно пропасть. Я лежал, и курил, и думал, что вот скоро девяносто восьмой и что впервые за четыре месяца я увижу родителей, и курил еще, и еще лежал, и еще думал разные пьяные неповоротливые мысли. Звезды над Антибами – точь-в-точь как звезды над Ленинским. Только эти ближе. Хотя этаж третий. А там был девятый. Однажды я лежал на рубероидной крыше нашей шестнадцатиэтажки, летом, когда исчез замок от последнего пролета, и смотрел вот так же на звезды, и точно так же ни о чем не мечтал.
Первой показалась голова Бена и сказала: «Му!» Затем подтянулась вторая, рыжая.
Три мальчика, три пьяненьких мальчика, а над ними блестящий ковш, а под ними далекие голоса разъезжающихся гостей.
– Она с ним уехала? – спросил я Натана.
Он забрал у меня сигарету, алкоголь притуплял его брезгливость.
– С ним.
– Бывает, – промычал Бен и толкнул меня в плечо.
– Осторожней! – подо мной треснула черепица, и хотя в этом не было ничего смешного, как нет ничего смешного в дереве или в лошади, все мы рассмеялись.
– А ты не сильно расстроен? – Натан вернул мне бессовестно скуренную папиросу.
– А мне Малка дала!
После долгих «да ну», «ты даешь» и «да ладно» Бен выстрелил в меня пробкой припасенной для рассвета бутылки. Им любви тоже перепало. Вернее, им-то и перепало. Но только мне досталась женщина, а им неуклюжие сверстницы. Так они думали.
Садовые деревья вылупились из темноты. Белый дым потек по газону. Ночь таяла комками. Мир белел не одновременно, местами. Вот проступила безрукая, а вот и сердцевина одинокой пальмы, вся в лохмотьях, из которой росли редкие длинные листья.
– Ты кем будешь? – спросил Бен Натана и, не дожидаясь ответа, сказал: – А я режиссером.
Натан потянулся:
– А я мэром.
И мы знали, что он не шутил.
– А ты, Лейбов? – спросил Натан.
– А я буду пить.
Смеяться не было сил. Зевали по очереди, заражая друг друга. Дрожь подменила негу, я озяб и первым пополз ко входу в тепло.
– Да, пора спать, – подтвердил Натан.
А Бен ничего не подтвердил, промолчал как речной бог, но тоже полез.
Надрывалась далекая чайка. Сигналил за горами локомотив. В розовом небе паровыми линиями чертили свои приветы Родченко самолеты. Что-то плюхнулось в пруду. Может, еще что от Венеры отвалилось? Или рыба? Обыкновенная. Белоглазая. По черепичной крыше ползли трое. Будущий режиссер Фальк, будущий сенатор Эрнст и Лейбов.
IX
Черные ветви тополя
Самолет подрагивал и на земле стоял неуверенно. Метель волнами билась о борт. По взлетной полосе мелким смерчем кружил сухой снег. Из тумана вышел не месяц, нет, автобус. Сытая мордатая луна показывала себя мельком, прячась то за одним, то за другим облаком. Черные тучи служили ей нарядами, которые она попеременно сбрасывала. Звезд было не видать. Я смотрел на свой старый мир в круглое окошко и думал: «стужа» – вот слово, которое я не вспоминал очень давно.
Родители меня узнали не сразу. Отец держал куртку, набитую гусиным пухом, а в маминых руках висел шерстяной шарф, длины которого хватило бы на целую школу шей. За триместр я вытянулся, ссутулился пуще прежнего и осунулся.
– Привет, – я подошел, а они бросились меня обнимать и трясти, то и дело отстраняясь, чтобы всмотреться и убедиться в том, что это их сын и есть.
– Ты что же, совсем не стригся?
Мы въехали в город по Ленинградскому шоссе. Я разглядывал взвод приобочинных секс-работниц, как однажды витрину «Детского мира», рассеянным широтой выбора взглядом.
– Что ты пристал? – мама одергивала отца. – Мальчику идет, – и она трепала меня по волосам протянутой с заднего сиденья рукой. Как же я тосковал по этой руке, понял я и поцеловал ее в тонкие пальцы и выступающие круглые косточки, розоватые от мороза. Они служили барьером перстням, щедро посаженным перед ними. Мама вытирала глаза, и отец смотрел в зеркало на нее, а не на вьюжные клубы, поднимающиеся позади колес.
За несколько месяцев разлуки земля как будто треснула под нами и разошлась, и я чувствовал, что стою на другом берегу. Провал между нами затопило новой культурой, той, в которой я уже не продолжу начатую ими цитату из старого фильма, и не потому что забыл, а потому что зачем. Я тоже многое не узнавал. Ни новой черной машины, с креслом как в кинозале, ни нового кирпичного дома.
– Сюрприз, – сказал отец, остановив машину на парковочном месте, как будто самого парковочного места было мало. Я до того дня не видел, чтобы асфальт разлиновывали белой краской, да еще нумеровали.
Через пелену пурги проступали рыжий кирпич, арочки и маскированные под дерево стеклопакеты. В подъезде в «аквариуме» сидел консьерж. Лифтов было два, как и туалетов в новой квартире, что показалось мне, еще вчера советскому мальчику, немыслимой роскошью. Я сидел в новой кухне, в окружении множества деревянных дверок и позолоты, смотрел на седой сад и пытался понять – это я только что вернулся из капстраны или я в капстрану прилетел. Ночью я все не мог заснуть. Вой метели был непривычным. Таким же непривычным, как скрип нового дивана. Не было больше ни блочного дома, похожего на корабль, застрявший во льдах, ни моей комнаты, ни иллюминатора с видом на гаражи, голубятню, и две теплотрубы на горизонте, из которых искрящимся утром поднимался пар, настолько плотный, что, казалось, его можно резать на белые дольки. Я достал спрятанные в рюкзаке сигареты и тихо, по новому, немому еще паркету, скользнул в гостевой туалет. Линия красной плитки делила клозет на багровый (от центра вниз)