Мы переглянулись.
— Пожалуй, нет, — Чулицкий.
— Согласен, — Можайский.
— Есть в ваших словах сермяжная правда, — Инихов.
Любимов и Монтинин тоже утвердительно кивнули.
Саевич не проронил ни слова, но к нему сказанное Митрофаном Андреевичем уж точно не относилось.
На лице Вадима Арнольдовича — на какой-то миг — появилось сомнение, но и он в итоге согласился:
— Мы, конечно, все не так себе представляли, но… результат есть результат. С этим не поспоришь.
Иван Пантелеймонович:
— История недавно была: караульный застрелил пьяного…
— Иван Пантелеймонович!
— …который полез к нему обниматься. А потом выяснилось, что пьяный и пьяным-то не был, просто прикинулся. Винтовку хотел отобрать. Караульному поначалу влетело, но потом…
— Знаю, знаю, — Чулицкий с улыбкой. — Его медалью поощрили.
— Точно!
— Предотвращенное преступление в результате ошибки. Да: наш случай, очень похоже!
— Вот и я говорю: благие намерения мостят дорогу не только в ад!
Мы все невольно усмехнулись.
Я уже позабыл о собственных тревогах и тоже присоединился к общей похвальбе:
— Кому как, а мне-то верно барыши привалили. Ошибка или нет, но материал я выдам такой, что все от зависти полопаются! Редкая удача!
Все заулыбались и мне: удивительно, но наивная радость нежданной выгоде почему-то не озлобляет, а веселит людей.
— И кстати о материале: Митрофан Андреевич!
— Да?
— Ваша очередь пополнить мою памятную книжку!
Я помахал блокнотом, уже почти заполненным, но все еще готовым принять новые откровения. На худой конец, в моем кабинете было немало еще таких же блокнотов — в полной боевой готовности.
Митрофан Андреевич погладил усы и — при всеобщем внимании — приступил к рассказу.
— Прежде всего, господа, я должен еще раз извиниться: перед вами, Сергей Ильич, и перед вами, мой юный друг…
Инихов сморщил лицо в благодушной гримасе, Любимов слегка покраснел.
— Признаю: мое поведение было… э… некрасивым. Я нагрубил вам и даже оскорбил вас, причем, что самое скверное, — взгляд в сторону поручика, — налицо безответность младшего перед старшим: не только по возрасту, но и по чину. Впрочем, вы-то, поручик… но ладно!
— Вы меня тоже извините, Митрофан Андреевич: не сдержался!
— Забудем.
Я уже говорил в самом начале этих моих записок, что столкновение между Кириловым и Любимовым носило характер столь бурный и было настолько нелицеприятным, что вряд ли оба они — брант-майор и младший офицер полиции — смогли бы когда-нибудь о нем позабыть. Говорил я и то, что наш юный друг явно затаил серьезную обиду, и в его лице Митрофан Андреевич приобрел врага. Поэтому новые взаимные извинения и новые заверения в том, что они приняты, меня не обманули: я видел ясно и несомненно — и старший, и младший не примирились друг с другом, а лишь отстранились от новых выяснений отношений, от явной враждебности в отношении друг друга перейдя к вежливому отчуждению.
Меня это огорчало: оба они были хороши — каждый по-своему. Хороши не в смысле виновности, а в самом прямом смысле: как люди и как работники. Каждый был честен той совестливой честностью, какая единственно и отличает людей без всяких скидок благородных от людей со скидками. И каждый из них двоих в работе видел свой долг перед обществом, а не вереницу наполненных скучными и обременительными обязанностями дней.
Жаль, но я ничего не мог поделать для того, чтобы эти люди смогли примириться искренно. Меня, повторю, это огорчало, и это огорчение как раз и вынудило меня написать эти строки.
— Когда Сергей Ильич и поручик ушли из моего кабинета, — продолжил, между тем, Кирилов, — я еще какое-то время в бешенстве метался от стола к окну и обратно. Список нечистых на руку чинов пожарной команды оскорблял меня до глубины души — самим своим наличием. Ну, кто бы мог подумать! Сколько сил, сколько энергии, сколько времени я вкладывал изо дня в день: в обустройство моих подчиненных, в образование, в расширение кругозора! Сколько ходатайствовал о прибавках к жалованию и ведь добивался прибавок! Мне удалось даже то, на чем не смогли настоять мои предшественники: существенное увеличение штата, что снизило напряженность и нагрузку на каждого из чинов по отдельности! И вот — благодарность: темные делишки, явные вымогательства, воровство, преступный сговор… участие в убийствах.
Усы Митрофана Андреевича встопорщились.
— В убийствах! — с каким-то остервенением повторил он. — Люди, долг которых — защита и спасение, оказываются убийцами! Да слыханно ли такое? Осерчал я сильно. Да что там — сильно… правильнее сказать, разум мой помутился от нанесенного мне оскорбления! Нет, господа, не моему самолюбию, как можно подумать, а моей… моей… — Митрофан Андреевич никак не мог подобрать нужное слово и от этого пришел в еще большее волнение. — Моей вере в человека!
Прозвучало это напыщенно, но, очевидно, правильно отражало суть.
— Успокоиться было нелегко. Да я и не успокоился, если честно. Просто мало-помалу напряжение — апоплексическое, если позволите — спало, и я, побуждаемый гневом без лишней экспрессии, начал действовать. Прежде всего, я еще раз, более внимательно, просмотрел доставленный список и систематизировал его. Поручик… — кивок в сторону нашего юного друга, — потрудился на славу, но все же кое-что упустил. Это не в упрек, а просто констатация: нужно быть знатоком пожарного дела, чтобы суметь уловить определенные тонкости и дефиниции. Во-первых, это касается системы поощрений. Во-вторых, распорядка дня. Знание деталей позволило мне, с одной стороны, исключить из списка несколько человек, а с другой — напротив, пополнить список теми, кого поручик упустил из виду. Но, повторю, именно работа Николая Вячеславовича позволила мне быстро и без лишних отвлечений проделать и свою собственную работу: основы были заложены, фундамент крепок, оставалось только навести лоск.
— Вы уверены, что исключили тех, кого нужно? — Можайский.
— Понимаю ваше заступничество…
— Это не заступничество: это — законный интерес.
Митрофан Андреевич, как будто в нерешительности, потеребил свой ус, но ответил твердо:
— Уверен.
Можайский вздохнул:
— Ну что же…
— Юрий Михайлович!
— Да?
— Я сделал все, как полагается!
— Не сомневаюсь, мой друг, не сомневаюсь.
Можайский — прищуром — потушил улыбку в своих глазах и улыбнулся губами. Его обычно мрачное в угрюмой неподвижности лицо на мгновение обрело человечность снисхождения к простительным промашкам.
Наш юный друг опять слегка покраснел, но теперь уже от удовольствия.
— Не стоит придавать моим словам такое насыщенное значение, — Митрофан Андреевич перевел взгляд с «нашего князя» на поручика и обратно. — Я, повторю, ни в чем не упрекаю молодого человека. Напротив: хвалю. Редкая дотошность, редкое умение подмечать совсем неочевидное… мало кто, имея к тому же столь ограниченное время, справился бы с этой работой столь же хорошо. Всего лишь недостаток опыта и знаний, но знаний специфических: таких, какие и с опытом полицейской работы приходят далеко не всегда. В конце концов, что общего между пожарными и наружной полицией кроме того, что и вы, и мы состоим на службе одного градоначальства? Наконец, замечу, ваше участие в расследовании — дело вообще… non-spécialisé[15].
— Мы поняли, продолжайте.
Митрофан Андреевич, вероятно, решив, что его пояснения приняты холодно, пожал плечами: мол, коли так, то и Бог с вами. Это его ощущение не соответствовало действительности, но Можайский не стал его опровергать.
— В общем, господа, откорректировал я список и пошел навестить покойника.
— Кого?! — Инихов подскочил из кресла.
Я от неожиданности тоже дернулся и уронил карандаш:
— Кого?! — задал я такой же вопрос.
— Кого?! — воскликнул Гесс.
— Кого? — попятился Монтинин.
— Покойники! — донеслось с дивана.
Я посмотрел в ту сторону и обнаружил доктора, приподнявшегося на локте с видом совершенно осоловелым.
— Покойники! — повторил Михаил Георгиевич. — Вы не поверите, но как раз сегодня…
Что произошло «сегодня» и какое к этому касательство имели покойники, мы так и не услышали: Михаил Георгиевич снова повалился на подушку и засопел в блаженном забытьи.
Митрофан Андреевич рассмеялся:
— Успокойтесь, господа! Я же фигурально!
— С этим делом уже и не поймешь, что фигурально, а что нет! — проворчал Инихов, вновь усаживаясь поудобней.
— И не говорите! — Чулицкий.
Михаил Фролович вообще-то оставался спокоен и даже развеселился практически так же, как сам Митрофан Андреевич, но и он не упустил возможность поворчать:
— И не говорите! — повторил он. — Эдак скоро мы от любого оборота речи в обморок будем хлопаться! Что, впрочем, ничуть не означает отсутствие необходимости выбирать выражения!