Со мной поравнялся Николай Иваныч. Он гнал свою корову к осеменителю.
— Что это, верно — председатель гонит тебя? — спросил он.
— Пока не гонит, но грозится...
— А Репей говорит — гонит.
«Откуда Репей узнал, ведь его здесь не было?» — подумал я.
— Жаль, неплохой ты был. Компанейский. Но тут уж ничего не поделаешь. Если Дятлов сказал — точка... Да, а что же дрова теперь — ни к чему вроде? Или привезти?
— Как хочешь.
27 июня. Все эти дни после встречи с Дятловым не было никакого желания ни рыбалить, ни заниматься огородом, ни мастерить. И не было желания оставаться здесь. Завтра уезжаю. Отпуск кончился...
1978
ЦВЕТУЩИЙ ЛОТОС
Повесть
Нет, так жить больше нельзя. Надо что-то делать. Сегодня мне исполнилось тридцать! Обычно сто́ящие люди к такому возрасту подбивают хорошие итоги, а я как стал пять лет назад старшим редактором, таким и по сей день числюсь. К сожалению, я ничего не умею, кроме редактирования. Тут я король, могу даже из дударевской писанины сделать романчик. Во всем же остальном — слабак. И все же надо искать какой-то выход. Надо, надо ломать судьбу. Взять и сломать. Я постарался припомнить, что же мною сделано за эти годы. И перед моим, как говорится, мысленным взором выросла гора рукописей, из которых я многие сокращал, причесывал, иные даже переписывал, вставлял свои фразы — «доводил до кондиции». Особенно пухлые романы Дякорозина и Дударева. А зачем мне «доводить до кондиции», тем более вписывать, а то и переписывать? Сами должны писать. Если писатели-то? Хорошему писателю редактор не нужен. А плохие зачем?
Я так задумался, что ничто другое уже на ум не шло. Курил и глядел в окно, хотя там ничего не было, кроме высотного здания. Оно появилось в прошлом году и заслонило все небо. Раньше был двухэтажный домишко, и я мог видеть, как над ним плыли облака, как светило солнце. Однажды, в грозу, видел, как из черной, тяжелой тучи вылетали огненные стрелы, рвали ее чрево. Безудержно, рьяно грохотал гром. И вовсю шпарил ливень, стучал о железо подоконника и мелкой пылью отскакивал прочь. Это было так захватывающе, что я распахнул створки окна, и очищенный ливнем воздух ворвался в нашу маленькую прокуренную комнату. И тут же Бабкина закричала, чтобы я сейчас же закрыл окно. Я отказался. И она убежала, боясь, что молния убьет ее. Ко мне подошел Глеб Андрушин, такой же, как я, старший редактор, третий в нашей комнате. И молча стал глядеть на грозу. Ветер заносил нам брызги в лицо, молнии слепили, и что-то давнее-давнее пробуждалось во мне, может и не мое, а какого-то пра-пра, и это что-то было таким же легким и приятным, как выздоровление после тяжелой болезни. Когда гроза стихла и вернулась Бабкина, сердитая, даже взъерошенная, я все еще стоял у окна с мокрым лицом, провожая взглядом уходящую рваную тучу.
— Что это с вами? — недовольным голосом сказала Бабкина. — Вроде бы и не мальчик, чтобы шутить с грозой. В деревне даже печи закрывают. Будто не знаете, что такое шаровая молния. — Она раздраженно фыркнула и уткнула нос в рукопись.
От этой высоченной стены из стекла и бетона у нас в комнате стало сумрачно. И даже наклонись к полу, неба не увидишь...
На моем столе лежит очередная рукопись. Альберт Мармазов. Из молодых. Грамотен. Но в рукописи нет жизни. Персонажи говорят, но их голосов не слышишь. Они двигаются, но их не видишь. Они даже спорят, вроде бы назревает конфликт, но тут же, не разгоревшись, и гаснет. И языка нет. А вместе с тем бери любую фразу — все на месте, и править не надо. Как мираж. И мне надлежит эту рукопись подготовить к набору. Точнее, просто внимательно прочесть и подписать. В ней или все нужно оставить или все выбросить. Но как выбросишь, если она уже стоит в плане?
Не знаю, от этой ли бездарной рукописи или уж наступил тот критический час, но у меня возникла мысль: а почему бы мне не попробовать себя в прозе? Почему вот такие мармазовы, дякорозины или дударевы пишут черт знает как и их печатают, а я что, неужели хуже их? И страшно стало, и как-то озорно. Почему это я не смогу? Меня даже в жар бросило. Я расстегнул ворот.
— Чего это вы такой красный сидите? — спросила Бабкина.
— Жарко, — ответил я.
— Ты здоров? — оторвался от своей рукописи Глеб и внимательно поглядел на меня.
— Надо меньше курить, — сказала Бабкина. — На Западе штрафуют за курение в общественных местах.
— Мало ли что на Западе. Там и порнофильмы показывают, и проститутки стоят на углах, — сказал я.
— Неостроумно, — сказала Бабкина.
— Да, конечно, теперь многое стало неостроумным, чему недавно еще поклонялись.
— Ребята, не надо, — сказал Глеб. Он маленький, высоколобый, аккуратный до педантизма.
— Возмутительно! — передернула плечами Бабкина.
— Вполне согласен, — сказал я.
— Ну хватит, ребята. Лучше послушайте, какой я перл отыскал. «У него яркие людские характеры, но особенно удаются лошадиные». Каково, а? — Глеб засмеялся. Засмеялась Бабкина. Улыбнулся я. И нервная вспышка погасла.
Я посмотрел на часы. Было начало пятого.
— Пожалуй, я пойду, — убирая рукопись Мармазова в стол, сказал я. — Если шеф спросит, скажете, что я нездоров.
— Будь, — сказал Глеб.
— Ага. До свидания, Клавдия Михайловна.
— Будь, — прикуривая сигарету от сигареты, сказала Бабкина.
На улице было слякотно, и, как обычно бывает в оттепельный денек, автомобильные газы не подымались вверх, а переливались из улицы в улицу, увлажнялись, создавая смог.
Я шел не торопясь, обдумывая свое. Конечно, не так-то просто перейти на другие рельсы, тем более не зная станции назначения. Но я постараюсь... Справлюсь, только нужно найти интересную тему. И не только найти такую тему, но и решить ее оригинально. И тут я подумал о лотосе. И вспомнил, как давным-давно читал какую-то книгу, и там было о цветущем лотосе, этом удивительном цветке, которому еще древние египтяне поклонялись. Не знаю почему, но мне подумалось, что именно тут ожидает меня удача. Недаром же этот цветок так прочно запал в памяти. И я стал думать о нем и обо всем, что связано с ним. А с ним была связана Волга, ее дельта, заповедник. Но все это как бы вокруг лотоса. Он же вроде романтического центра.
С этого дня я начал готовиться к поездке в Астрахань. Для этого мне нужно было полторы сотни. Ирине я не хотел открывать свои планы. Вряд ли бы она поддержала меня. Время наивной веры в меня было давно позади. Так что приходилось рассчитывать только на самого себя. А для этого нужно было понемногу утаивать от левых заработков. Там оплата идет по счетам. И не всегда Ирина знает, сколько мне заплатили.
Обычно я не набиваюсь на такого рода приработок, но тут не стал считаться с самолюбием. Пошел в редакцию нашего литературно-художественного журнала, чтобы поговорить с главным. Он меня знал. Я редактировал его роман.
— А-а, мой редактор! — сразу же заулыбался главный, как только я вошел в его кабинет. Он поднялся навстречу, медлительный, крупный, пожал мне руку. — Садись. Слушаю.
Конечно, я и не думал раскрывать свои планы. И как можно проще, как бы не придавая особого значения, попросил для редактуры какую-нибудь рукопись, если можно посолиднее.
— Понятно. С купюрами поджимает. Ну что ж, тут уж, как говорится, для милого дружка и сережка из ушка. Есть, есть такая повестуха. И довольно рыхловатая. Раза в два надо будет ужать.
— Чья же это?
— Дякорозина.
— Бог мой! — невольно вырвалось у меня.
— Да-да, но что ни говори, а молодец, актуален. О наставничестве.
— Ну что ж, — я развел руками.
— Ничего, ничего, оплатим по самой высшей... Ну, а через месяца два закончу свой роман. И, по старой памяти, к тебе приду. — Он вызвал завредакцией, чтобы она передала мне рукопись Дякорозина.
Я сидел над ней после работы по вечерам, выходным дням, порой прихватывал ночные часы. Если бы моя воля, то я оставил бы только имя автора и название «повестухи», настолько она была плоха. Но сидел, сокращал, перебрасывал мостики, отваливал целые главы. И сократил вдвое. И еще двадцать страниц убрал, это уже от себя. Из уважения к читателю и в отместку Дякорозину, чтоб не халтурил так... Конечно, весь гонорар нельзя было утаить, но половину удалось положить на книжку.
Еще подвернулись две работенки в нашем же издательстве в других редакциях, и этого было уже вполне достаточно — набралась нужная сумма.
По графику мой отпуск должен быть в июле, но я договорился с Глебом, и он уступил мне свой майский. Оставалось только подать заявление, но тут меня вызвал зав. Лысый, с непомерно большим носом, похожий на артиста Евстигнеева, он кивнул на две объемистые папки, лежавшие у него на столе.
— Что это?
— Новый роман твоего любимого писателя.
Дударев! Боже мой, я не терпел его так же, как и Дякорозина. Что ни год, то у этого «любимого» новый роман на шестьсот — семьсот страниц. Не отрабатывая, он тащил его в издательство, надеясь на рецензентов. И там действительно направляли рукопись опытному литератору. Тот предлагал одно убрать, другое сократить, третье развить, четвертое углубить. Дударев никогда не оспаривал замечаний рецензентов, с готовностью исправлял рукопись и снова нес в издательство. По сравнению с первым вариантом она была лучше, но все равно плоха. Там ее регистрировали и направляли другому опытному писателю. Тот делал свои замечания — убрать, сократить, развить, углубить. Дударев дорабатывал. Рукопись становилась не то чтобы лучше, но поменьше, не так рыхла, не так скучна, хотя нудность сидела в ней неистребимо. И снова нес в издательство. Конечно, самое правильное было бы вернуть ее автору, но был договор, был в свое время выдан аванс, и поэтому вызывали меня или Бабкину и вручали роман для окончательной редактуры.