только тогда, когда буде-э-э-ар-рх-х…
Зевает. Гугнивая гнида зевает в моей голове. Саша-Дуняша себе такого не позволяла. Должен признать, что в ухе она работала в сто раз лучше. Всё познаётся в сравнении.
– А-арх-э-а, извиняюсь. Глазки откроете, когда будете готовы перекреститься.
Мои тюремщики почему-то решили, что я настолько, видите ли, богомольный, что это мой первый жест поутру. Открыть глаза – и немедля креститься. Глядя туда, где иконы. На самом деле, я их не вижу отсюда, с подушки, иконы закрыты ширмой, – но зрителю-то всё равно. Зритель видит моё набожное лицо – и потом с другой камеры ему показывают иконы. Мало ли, может, я их вижу сквозь ширму. Может, я экстрасенс.
Я не открываю глаза. Не хочу. Ненавистный урод сглатывает у меня в голове. Лежу на правом боку и чувствую под собой мокрое. Я в длинной ночной рубашке. Кроме брезгливости, ярости – стыд и смятение: я не могу встать перед ста тысячами зрителей в мокром. Что же мне делать?!
Смотрю в потолок. Поднимаю правую руку ко лбу.
– Лоб, живот… правое плечо, левое плечо…
Кажется, по бумажке читает. Ублюдки, сволочи, суки, я матерюсь про себя, не хочу здесь писать эти слова, но да, да, матерюсь от ненависти, от бессилия. Даже в самой худшей тюрьме, как они там называются, в «Белом аисте», где сидят людоеды, в «Чёрном дельфине», людоеду не влезут в мозг, и если людоед пукнет, или почешется, или проснётся вот как сейчас я, это увидит или услышит сокамерник – может быть, надзиратель, – но не сто тыщ незнакомых людей!
Перекрестясь, дотягиваюсь до тумбочки и звоню. Над ширмой – лунообразное улыбающееся лицо.
– Доброе утро, ваше сиятельство!
Её ненавижу тоже. Дуняша берётся за ширму, чтобы сложить.
– Оставь на месте. Я сказал, поставь ширму на место… Сквозняк!
Смотрит, не понимает.
– Принеси плед. – И сразу думаю: а было ли тогда слово «плед»?.. – Платок какой-нибудь принеси. Не носовой платок, а большой. Что-нибудь тёплое, шерстяное. И ванну готовь.
Исчезает.
2
Я знаю, откуда это изнеможение, эта злоба, как будто меня обманули, – всё, что накрыло меня после бала. Понимаете, две недели перед премьерой – ну, перед тем, как мы вышли в эфир… – да, была необычная обстановка, новые люди, – но внутренне это было знакомо. Почти то же самое мне приходилось испытывать на гастролях: ехать с театром на две недели, на три – жить на новом месте в гостинице, иногда в общежитии, точно так же с утра до вечера видеть чужих или получужих, утром завтракать вместе, днём вместе обедать, вечером вместе играть. И даже дома, в Москве, в театре, когда выпускают премьеру, тоже в какой-то момент окружающий мир прекращает существовать: репетируешь, репетируешь, пробуешь жесты и интонации, не получается, бесишься, потом что-то находишь, всё это сооружение, балансируя, только бы не уронить, подносишь к премьере, выносишь на сцену, вываливаешь на зрителя – и-и-и-и…
И – хотя бы в первый вечер после премьеры – как следует выпить. Выдохнуть. Выговориться, обсудить: получилось – не получилось. Принять поздравления. Выспаться. Но выпить – это святое. Это вот обязательно.
А здесь, в этом проклятом «Доме Орловых», отыграли премьеру, сложнейшую, с кучей перемещений и с кучей реплик, эмоций… и ничего! И без паузы всё то же самое каждый день, по сей день. Без отдыха, без перерыва, с утра до ночи. Первое, что я слышу в ухе, что мне говорит сопливый урод, не успеваю я – буквально! – открыть глаза: «В кадре».
Мой организм – профессиональный, актёрский – и просто тело моё отказывается понимать, что происходит. Представьте себе бегуна, который только что пробежал марафон, и единственное, чего хочет, – упасть и лежать, пить, пить, пить, и не двигаться, и не думать, – но выясняется, что надо бежать ещё: можно не очень быстро, трусцой – но бежать, и бежать, и бежать, и бежать, а где конец дистанции – неизвестно.
Тело на всё это реагирует адской усталостью. Вот сейчас утро. Я только проснулся. Я ещё ничего не сделал, я ничего не сыграл, я даже не встал из-под одеяла, я тупо смотрю на завитки птичьих хвостиков, веточек и листочков, которыми разрисована ширма, – и уже чувствую себя смертельно уставшим. Я не понимаю, как переживу этот день – не говоря уже про недели… месяцы? И деваться мне некуда.
Три тысячи долларов ежедневно. Жизненно необходимых Сей Сеичу. Так что устал, не устал – ползи, вымучивай день за днём…
Но с каждым днём всё сильнее подозреваю: что-то нечисто. Почему не дают созвониться с Мариной? Каждый день пишу Алле, утром и вечером, каждый раз она находит новые отговорки. Наконец договорились на вторник…
Стоп, думаю я. А сегодня что?
Боже мой, вторник – это сегодня. Двадцать девятое декабря. Представляете, я забыл! До чего довели шоуизверги, я забыл, что сегодня первый за месяц сеанс связи с женой, с внешним миром вообще… Ой-ё-ёй…
Ах вот почему этот в ухе сказал, что я проснулся «пораньше». Договорились, что сегодня меня разбудят не в полвосьмого, а в семь, и у меня будет время поговорить. А я, значит, проснулся ещё раньше. Единственный плюс…
Возвращается Саша-Дуняша, просовывает мне за ширму большой пуховый платок. Я оборачиваю платок вокруг пояса, поверх ночной рубашки – и только тогда приказываю убрать ширму.
* * *
По дороге смотрю на большие часы. Маятник совершенно беззвучный – должно быть, шоушулеры подменили внутренний механизм: внешне старинные, а внутри электронные или какие-нибудь атомные, не знаю. Начало восьмого. Сеанс связи с Мариной мне обещали в восемь пятнадцать. Для Марины – дикое время, всё равно что для нормального человека четыре утра.
Времени ещё много.
Дуняша протискивает коляску в ванную комнату и прикрывает дверь – но не до конца, оставляет довольно широкую щель. Зрители, которым, по мнению шоуфюреров, важно смотреть на меня круглосуточно, могут переключиться на камеру в моей комнате – ту, которая над кроватью, – подкрутить зум, приблизить – и рассмотреть в эту щёлку смутное мельтешение в ванной. Ретирадное кресло в щёлку не видно. Так мне сказали. Приходится верить.
Дуняша подвозит меня к овальной ванне на бронзовых львиных лапах – и делает вид, что помогает мне туда перебраться. Я плюхаюсь в воду в ночной рубашке, из ванны выплёскивается вода. Это вы тоже можете наблюдать через дверную щёлку. Дуняша закрывает ванну ширмой. В щёлку меня больше не видно. Надеюсь. За ширмой снимаю мокрую рубашку, с перехлёстом её перебрасываю через ширму. Дуняша уносит рубашку и на какое-то время оставляет