Когда Тиша первый раз пришел к Залогиным, обследуя жизнь тетеревского крестьянства, в избе никого не было, и только Даша — младшая дочь старика Севастьяна Прокофьича — раскатывала тесто для пельменей и нарезала его стаканом. Руки ее были по локоть в муке, мукой была присыпана смуглая ложбинка груди, переходящая в белизну за приоткрывшимся вырезом сарафана, и сквозь мучной нежный пушок пылали щеки в ямочках. А глаза у Даши были такие зеленущие, что походили на два кусочка малахита.
— Помогайте пельмени лепить! — задорно крикнула Даша. — Али красны командиры не умеют?
В Дашиных глазах приехавший откуда-то из неведомого райцентра человек с портупеей был, конечно, важным начальником, но она хотела показать, что его не боится.
— Отчего же не умеют! — улыбнулся Тиша, катнул скалкой, налег краями стакана на тесто, вырезал аккуратненький кружочек, положил внутрь кровавую щепотку начинки, сноровисто соединил пальцами края, свернул пельмень, стараясь это делать, как учила мать: чтобы он стал похож на детское прозрачное ушко, и показал Даше.
— Так?
— Так, да не так… — засмеялась Даша. — Тесто толсто, нераскатанно. Начинка не просвечиват.
— А ты так вся просвечивашь… — сказал ей Тиша. Даша стояла как раз в золотом столбе света, в котором крутились мучные и другие пылинки, и сарафан ее переливался, дышал, как живой, а под его струящимся искристым потоком темнело легкое, ловкое тело.
От Даши пахло мукой, тестом, мясом, луком и рвущейся к любви молодостью. Тиша, не сомневавшийся в неотразимости своей портупеи, притянул Дашу за талию, но тут же схлопотал по щеке — не сильно, но чувствительно.
— Не спеши, красный командир… — с незлобной усмешкой сказала Даша.
На крыльце застучали сапоги, соскребавшие грязь с подошв, раздались голоса. Даша подскочила к Тише, сдернула косынку, стерла ею с его щеки след своей мучной ладони, и это быстрое воровское движение сразу создало между ними какую-то маленькую тайну.
Вошли старик Залогин, старуха Залогина, трое их сыновей, невестки, ввалилась куча ребятишек, и в горнице, до этого просторной, сразу стало тесно. Все вернулись с поля. Даша стала стряхивать пельмени с доски в уже переклокотавшую на огне воду.
— Я, значит, с обследованием… — под выжидательными взглядами Залогиных нелегко выдохнул Тиша, вытягивая из галифе тетрадочку с заложенным в нее химическим карандашиком.
— Ты чо, Дарья, гостя не усадила? — сурово сказал Севастьян Прокофьич, который, конечно, уже видел Тишу в Тетеревке — на одной улочке не разойтись! — и знал, для чего он приехал.
— Милости просим, — сказала старуха Залогина, правда, совсем не гостеприимным голосом.
Тиша как-никак сам был из чалдонов и знал, что без чарки разговор не начнется. Дымящиеся пельмени были вывалены из чугуна в большой цветастый таз посреди стола. Даша разлила из бутылки по стопкам чистый, как роса, первач.
— Из чего гоните? — спросил Тиша тоскливо.
— Из пашенички, сынок, — ответил Севастьян Прокофьич, — хорош вить, из пашенички-то.
— Значит, змеевик имеется и прочая аппаратура? — с еще большей тоской спросил Тиша.
— А как же без аппаратуры! — С достоинством взял пельмень пальцем Севастьян Прокофьич и отправил его в бороду.
— Сдать придется, — сказал Тиша, опрокидывая стопку и чувствуя, как приятно жжет первач.
— Сдадим, ежели указ такой есть.
— Давно есть, — сказал Тиша, наливая вторую.
— Так до нас они долгонько, эти указы, плывут, — прищурился Севастьян Прокофьич. — Лена — река долгая… А насчет хлебосдачи — не сумневайся. Дарья, принеси-ка фитанции — за божницей пылятся.
Тиша внимательно просмотрел квитанции — придраться было не к чему.
— Всю аппаратуру завтра в сельсовет сдадите и штраф уплотите, — сказал Тиша.
— Пущай тогда все остальны сдадут, — ввернула старуха Залогина.
— А у кого ишо есть самогонны аппараты? — поднял карандаш Тиша.
— Залогины ишо в доносчиках не ходили, — так и швыранул на старуху взглядом Севастьян Прокофьич. — Ты уж сам, сынок, по чужим сараям лазай, а мы тебе не подсказчики.
— А сколь у вас скота? — спросил Тиша.
— Три лошаденки да три коровенки, слава Богу.
— А свиней и овец?
— По десятку будет. Ишо одна коза, ежели это скот.
— А курей и гусей?
— А кто их сосчитат! Семья у нас больша, еле в избе умещамся. Похлебку иной раз затеем, чтобы с наваром была, глядь, уже одним петькой-крикуном вместях с подружкой и помене. К тому же улица у нас в деревне одна на всех, и куры да гуси перепутались — иной раз режешь гусака и не знаешь, твой или соседский… — прищурился Севастьян Прокофьич.
— Зажиточно вы живете, — почесал карандашом за ухом Тиша.
— А это рази плохо, ежели крестьянин зажиточно живет? — суховато ответил Севастьян Прокофьич. — Я тоже не всю жизнь так жил — и карбаса по Лене водил, и батрачил. Но на меня ишо не батрачил никто! Все, чо имею, своими руками добыто. Вот они, руки-то: пельмень с паром беру, не обжигаются — так от работы огрубли.
— А в гражданку на чьей стороне были? — с надеждой спросил Тиша.
— Ни на чьей, по старости. Мне уже тогда, сынок, шестьдесят было…
— Как это ни на чьей? — снова встряла в разговор старуха. — А помнишь, как ранетых красных укрывал?..
— Так это потому, что ранетые — они и есть ранетые, а не потому, чо красные, — сердито ушел в себя Севастьян Прокофьич.
Когда уходил Тиша, Даша побежала за ним во двор — придержать собаку, спущенную с цепи, неожиданно шепнула на ухо:
— Ты на Косой угор приходи завтра в полдень… Черемуху я собирать буду…
Хороши были черемушники на Косом угоре! Кусты так и гнулись от черных ягод, пересыпанных ночным дождем. Обдерешь гроздь покрупнее, кинешь сразу горсть ягод в рот, отделяя языком мякоть от косточек, и все небо покрывается вяжущей сладкой пленкой. Тиша сгибал кусты, чтобы Даше было сподручнее обирать ягоду, и Даша визжала по-девчоночьи, когда вчерашний дождик сыпался на нее с ветвей, забирался под вырез сарафана и щекочуще полз по спине. Быстро наполнились корзины.
— Листьев много! — вздохнула Даша. — Перебирать, однако, придется.
И вдруг сама шагнула к Тише, положила на его плечи руки, прижалась к нему, и ее малахитовые глаза приблизились к его глазам настолько, что он различил в них, как в настоящем малахите, тоненькие прожилки…
Потом они лежали рядом между двумя корзинами, полными ягод. От неловкого движения Тиши одна из корзин завалилась набок, ягоды посыпались прямо на открытую Дашину грудь, и Тиша сцеловывал с нее ягоды.
Не раз еще они встречались с Дашей то в черемушнике, то в боярышнике, а расходились поодиночке — от людей свою любовь прятали.
— А ты ничо плохого семье нашей не сделашь? — спросила однажды Даша. — Каки мы кулаки, Тиша!
И тогда закралась в Тишу нехорошая мысль: что, если Севастьян Прокофьич подсылает к нему свою дочь, чтобы умерить его бдительность? Все же самогонщик, и хотя аппарат самолично разбил и штраф уплатил, нет ли у него второго аппарата? И хотя батраков не держит, богатенек Залогин, если с другими сравнить. Мысль о Дашиной неискренности Тиша отгонял, а все-таки она иногда у него опять возникала: удобная это была мысль.
Тишу вызвал в райцентр и нещадно прорабатывал за послабление кулацким элементам начальник с воспаленными глазами, стуча вороненой ручкой нагана по конфискованному где-то столу красного дерева. Поверхность стола была вся во вмятинах и царапинах — наверно, от частого стучания этим наганом.
— Мы с тебя лишнего не спрашивам, а столь, сколь положено. В Сычевке ты кулаков нашел? Нашел. В Крутогорье нашел? Нашел. А в Тетеревке не можешь? Это чо же получатся? Выходит, Тетеревка есть такой рай, где уже бесклассово общество? Разуй глаза… Ты уже добрый месяц там торчишь и, видать, разложился от местной обстановки.
Начальник закашлялся от беспрерывных папирос, рванул к себе графин, хотел налить воду и на мгновение замер: графин был пуст, и в нем металась муха, с жужжанием ударявшаяся о стеклянные стенки. Начальник еще больше разгневался на Тишу, оказавшегося свидетелем его бессилия хотя бы в этом ничтожном случае, и угрюмо спросил:
— А ты сам не из кулацкой породы? Смотри, проверим.
Слова по тем временам были грозные, и Тиша, вернувшись в Тетеревку после такой промывки мозгов, стал держать совет с двумя тамошними активистами. Первым из них был Ерюгин — бывший красный партизан, один из самых бедных в деревне по причине одной ноги и общей одинокости. Бедность его, однако, никогда не превращалась в зависть, свойственную тем, кто был беден от неспособности, а не от несчастности. Вторым был Спирин, в нутре которого как раз и сидела эта постоянно свербящая его зависть к тем, кто побогаче. Спирин был тоже инвалид гражданской войны — у него не сгибались пальцы простреленной левой руки. По слухам, Спирин был самострел. На красной стороне Спирин провоевал недолго, до ранения, но когда советская власть победила, сразу полез грудью вперед так, как будто Колчак был разгромлен именно благодаря ему, Спирину. Обвешанный со всех сторон ребятишками мал мала меньше и награжденный вечно брюхатой, неряшистой женой, Спирин сильно озлел, считая, что ему недодано жизнью.