на щеках. Сейчас точно не время поддаваться приливу печали. Она будет сквозить в моей улыбке, как любительские мазки кисти на подделке бесценного произведения искусства, Николас увидит это, и тогда я потерплю неудачу. Но немного расслабиться было приятно.
Генри еще спит в своей комнате, и я отправляюсь гулять по Кварталу одна. По пути старательно не обращаю внимания на запах горячей выпечки, отовсюду. Желудок умоляет остановиться, но я сдерживаю это желание. Я на задании. К тому же мне нужно позвонить маме. Состоявшийся накануне разговор с папой не избавляет меня от обязательного отчета перед мамой, так что хочется скорее покончить с этим. Бьюсь об заклад, она в такую рань уже проснулась и пьет кофе с чрезмерным количеством сахара и сливок. Эта мысль вызывает у меня легкую улыбку. Мама из тех людей, которым больше подошло бы любить черный кофе, но она большая сладкоежка, как и все остальные в нашей семье. Она бы полюбила бенье, даже если бы возненавидела Французский квартал. Мне стоит рассказать маме о местных сладостях.
Она отвечает после первого же гудка.
– Привет, мам. – Я не тороплюсь спрашивать, как дела у папы. Раньше он был ранней пташкой, но с течением болезни все изменилось.
– Привет, милая.
Я улыбаюсь. Мама называет меня «милая» только по утрам, когда немного сонная и еще не превратилась в серьезного адвоката.
– Как дела? – спрашивает она. Это прямой, значимый вопрос, на который мне никогда не нравилось отвечать правдиво… даже раньше.
– Мы с Генри ели бенье. Это в тысячу раз лучше пончиков. Они бы тебе понравились.
– Я в этом даже не сомневаюсь. – Мама делает паузу. – Ты уже что-нибудь нарисовала?
Сердце сжимается. Если таким образом она снова пытается быть похожей на папу… я просто этого не вынесу.
Не дождавшись моего ответа, мама продолжает:
– Раньше, когда у меня было время заниматься творчеством, я мечтала поехать в Новый Орлеан. Представляла, как рисую портреты на улице. – В мягком голосе мамы слышится что-то вроде тоски, но это так не похоже на нее, что не укладывается у меня в голове. Но тут мама смеется, и тоска исчезает. – Ты можешь представить меня уличным художником?
– Да, – отвечаю я, но на самом деле не могу, хотя и хочу увидеть маму с этой стороны. Внезапно я задаюсь вопросом, может, в глубине души она надеялась отправиться в это путешествие с нами с самого начала, просто никогда не говорила об этом, а я и не догадывалась.
Это печалит меня, но в то же время вселяет надежду, что между нами есть нечто большее, чем я думала.
– Надеюсь, ты снова начнешь рисовать. Я подумала, перемена обстановки тебе поможет. – Кажется, будто мама хочет, чтобы я пошла в художественную школу, но, наверное, она просто ждет, когда я вернусь к нормальной жизни.
– Я подумываю начать. – Это не ложь. Здесь я действительно думаю о рисовании так, как уже давно не могла думать дома. Но я не уверена, что это хорошо. Не уверена, что хочу видеть картину, которая у меня получится.
– Джессика сказала, что ты ей еще не звонила.
Мне бы хотелось, чтобы мама не вспоминала Джессику каждую секунду.
– Она могла бы и сама позвонить мне.
– Она не станет. Думает, что ты разозлилась на нее за то, что она появилась в церкви, не предупредив тебя. Пожалуй, твоя сестра так же расстроена этим, как…
Становится больно. Я прижимаю руку к животу, как будто это поможет.
– Я не разозлилась на нее, – возражаю, хотя на самом деле так и есть. Мне было невыносимо наблюдать, как сестра и мама принимают неприемлемое.
Но это было не совсем справедливо.
Цепляться за надежду очень, очень тяжело, когда у тебя есть тысяча причин ее утратить. Я разрываюсь на части от усилий. Неправильно ожидать, что другие пройдут через то, что пришлось пройти мне.
И выплакаться прошлой ночью на груди у Генри мне было очень нужно – как будто, выплеснув это маленькое горе, я смогла сдержать все остальные эмоции.
Но другие люди не могут сдерживать чувства так же хорошо, как я.
– Ладно, я позвоню ей.
– Обещаешь?
Я съеживаюсь.
– Да.
– Вот и славно, – радуется мама.
Я собираюсь закончить разговор, но тут она окликает меня по имени.
– Да?
– Нарисуй мне что-нибудь, ладно?
– Постараюсь. – Я кладу трубку. Последний вопрос звенит у меня в ушах. Не похоже, чтобы мама пыталась притвориться папой. Слова прозвучали так, словно она давно хотела мне их сказать.
Возможно, у меня хватит сил снова начать рисовать, когда все это закончится.
Я ускоряюсь, огибаю горстку бодрых туристов, которые явно рано легли спать и хорошо выспались, и переступаю через уснувших на тротуаре людей, которые вообще не добрались до дома. Раннее утро во Французском квартале – вероятно, единственное время, когда встречаются две эти разношерстные компании… если можно назвать встречей переступание через чьи-то ноги.
Когда я открываю дверь книжного магазина, звенит колокольчик. Прохладный воздух обволакивает меня – уже на десять градусов холоднее, чем снаружи. Я ожидала, что окажусь здесь единственным посетителем в такой ранний час, но в глубине магазина уже стоят двое парней лет двадцати и обсуждают достоинства какого-то автора.
Рут ловит мой взгляд и подмигивает, когда я проскальзываю в уголок поэзии.
Николас не говорил мне приходить сюда снова. Прокручивая в уме то, что мы обсуждали прошлой ночью, я понимаю, что он почти ничего не раскрыл.
Но что-то же Николас должен был здесь оставить. Если нет…
Я выслежу его, словно правнучка самого Ван Хельсинга.
Эта мысль вызывает злобную улыбку на моем лице.
Я беру уже знакомую маленькую книжку с полки и листаю ее. Есть! Зацепка на страницах и новая записка рядом с новым стихотворением.
Мы носим маску
Мы носим маску, с ухмылкою лжем,
А истинный облик скрываем.
Людскому коварству мы долг отдаем
И раны на сердце считаем.
Зачем миру наши страданья смотреть?
Слезами зачем упиваться?
Наденем мы маску, смешить будем, петь,
Натужно для всех улыбаться.
Смеемся мы, но – о, великий Господь! —
Душа ведь внутри погибает.
Поем мы, хоть голос подводит нас вновь.
А мир о своем лишь мечтает.
Мы носим маску!
Пол Лоуренс Данбар
Намек задевает меня за живое и воспринимается как предупреждение. Именно я ношу маску и улыбаюсь с кровоточащим сердцем в груди, и Николас это знает. Мне