необычный душевный подъем. Источник пока не улавливался, хотя и пузырился интригой. Ладонь обвила стакан, да так и на нем замерла.
Перед ним вдруг разверзлось, чем Сталин пробавлялся в первую, должно быть, самую трагичную декаду войны: отгородившись от пущенной по кругу страны, ошеломленных клевретов, всего мира наконец, он квасил. Забывался на часок и снова лакал. Не успев ощутить похмелья, опрокидывал очередную дозу. За рабочим столом, стоя на коленях, распластавшись на полу, в кровати, не раздеваясь.
Дня через три затребовал уже ящик, но и его не хватило, чтобы выжечь или хотя бы приглушить животный ужас, сковавший помыслы и тело. Запой ведь западня, лишь «замачивающая» на время страхи, но при малейшей абстиненции – утраивающиеся.
Он осязал сталинский кабинет, Поскребышева, собирающего на карачках бутылки, ошметки изорванных воззваний, завещаний. Доверить уборку техничке – разрушить миф кормчего всех времен и народов, гаранта нетленной большевистской идеи, их общей индульгенции на бессмертие. Вот верный оруженосец и протирал галифе заблеванный ковер, норовя собачьей преданностью вернуть владыку, защемленного страхом возмездия, на пьедестал власти.
Резанул ноздри смрад немытого неделю шестидесятидвухлетнего тела, не уступающий в зловонии рвотной массе. Пролитая «Кинзмараули» лишь сгущала общий амбре. Дырки в ковре, прожженные оброненной трубкой, разбросанные пуговицы от френча, вырванные с мясом в момент похмельного удушья, осколки опрокинутого бокала – жалкая отрыжка великой империи, отсекаемой немецкими танками по тридцать километров в день.
Новый фрагмент: топчущиеся в растерянности у двери диктатора соратники, запаниковавшие не столько за участь отчизны, сколько за свою собственную судьбу. Неделю как вскидываются от увязавшегося кошмара: заставленная виселицами Красная площадь, где в центре – клейменный персональными табличками эшафот. Священный синод отдельно, гвоздь программы, так сказать. Хватило ума – нельзя не отдать должное – постичь, что, кроме Хозяина, с его даром изводить целые классы и уникальным опытом администрирования террора, никому из них орду тевтонов, прирожденных воинов, не остановить. Он – единственный, кому по силам отвести топор плотника заплечных сооружений. Внуши лишь незаменимость и, разумеется, вытащи, хоть за волосы, из запоя.
Призвали личного Кобиного врача, только ему могли доверить самый не выговариваемый государственный секрет: Хозяин, как последнее отребье, запил в грязь, бросив страну недавним союзникам на растерзание; сломался, осознав, что его, махрового конспиратора и интригана, немцы на четыре точки поставили.
Между тем увиденное большим сюрпризом Виноградову не стало. Об устойчивом злоупотреблении Сталина спиртным говорили анализы, нездоровый цвет лица наконец. Но в еще большей степени – наблюдения. Поздние, в районе двенадцати, приходы на работу буквально выпячивали диагноз: ежевечерняя передозировка алкоголем. Перебрав за ужином, вождь утром просто не мог оторвать голову от подушки. От братания с пороком удерживала могучая воля, как и у многих ярких личностей, мирно уживающаяся с человеческими слабостями.
При этом Виноградова потрясло другое. Пациент, с учетом тяжкого отравления и немолодого возраста, в явной опасности, перед чем жесткое требование соратников – единолично провести реабилитацию, включая – немыслимо для академика – капельницы и уколы, смехотворно. Между тем ничего не оставалось, как подчиниться.
Талызин взглянул на «Пшеничную» и удивился: «Когда успел полбутылки уговорить? Неужели столь увлекся идеей, способной прорости лишь на пьяной грядке?»
Но тут всплыли в памяти документальные кадры, запечатлевшие речь Сталина от 3-го июля сорок первого года – первое публичное выступление вождя после десятидневного затворничества: в коротком отрывке Сталин дважды жадно пил воду. Выглядел пусть не потерянным, но без присущего ему, судя по иным кинолентам, холодного апломба небожителя.
Чуть позже пришел на ум широко известный, подтвержденный многими источниками факт: откровенно глумясь, Сталин спаивал без разбору всех членов политбюро. Не подвергалась историками сомнению и его репутация «совы», державшей высший эшелон управленцев на привязи до позднего вечера, при этом дрыхнувшей почти до обеда. Да и сын Василий, своим трагическим финалом, весьма похоже, иллюстрация того, что «отец за сына, да, отвечает…»
Дело здесь не в особой внутренней организации Сталина, а в панической боязни ночи, матери всех заговоров и покушений, подумал Семен Петрович. Оттого, одержимый манией преследования, диктатор призывал в ночные церберы бутылку – самый недолговечный, зато вмиг снимающий стрессы компаньон. Кому-кому, а Талызину симптоматика питейной зависимости была известна.
Подводя в своих розмыслах черту, Талызин озадачился: «Все-таки насколько уместна фантазия, меня посетившая? Ведь и правда многое сходится…» Ответа он так и не нашел, но ему страстно хотелось в свою гипотезу верить. Где себе в оправдание, а где – во власти озарения, казалось ему, напрашивавшегося давным-давно.
Так или иначе без ухода в загул, пусть на день-два, не обошлось, заключил он, пристегиваясь. Тем временем экипаж «Москва-Багдад» штатно заходил на посадку, не подозревая, сколько «мин и фугасов» припрятано в их, на первый взгляд, сугубо гражданском порожняке.
Глава 17
11 января 1991 г. 07.00 Аэропорт «Саддам Хусейн», Багдад
Проснувшись, Семен Петрович уже не выискивал дорожные указатели, как шесть часов назад, приняв на десятикилометровой высоте лайнер за автобус. Он – в камере багдадского аэропорта, а сидящий напротив сосед – попутчик из рейса «Москва-Багдад», принятый им вчера за командира группы.
Впрочем, Бахус и не попутал: переговоры с пограничниками от лица команды вел именно он. Единственное, что не складывалось, – это, куда делась сама команда. Между тем ломать голову Талызин не стал, посчитав, что рассредоточившие их «тургруппу» автоматчики, скорее всего, развели десятку молодцев по камерам. Начали же, понятное дело, с командного звена.
Как в «комиссары» произвели его самого, подселив к старшому спецназовцев, Талызин поначалу не понимал, вопрошающе поглядывая на попутчика в квадрате – столь же безъязыкого, как и на борту. Но, найдя объединяющий их признак – зрелый возраст, преспокойно завалился спать. Срослось, можно и на боковую…
Семен Петрович тер глаза, подумывая, чем бы себя занять. В роли потенциального собеседника, сокамерника он не видел: тот глядел куда угодно, только не в его сторону – будто раскачивалась табличка «Не кантовать». Да и общаться проснувшемуся, в общем-то, не хотелось, зато куда больше – промочить горло, ссохшееся, точно глина, как, впрочем, и само тело.
По пути к умывальнику ему с сожалением вспомнилась оставленная в самолете «Пшеничная». Но не как упущенный шанс «поправиться», а тем, что не успел спустить остатки в унитаз – назло стюардессе с повадками барыги. Когда же, по приземлении, решился, туалеты были заперты.
Выдудив две кружки, Талызин умылся, после чего раздумывал, какую бы еще физиотерапию предпринять – башка и тело, будто позаимствованы, с чужого плеча, натирая осиротевшую душонку. Тут, подавшись вперед, он вновь открыл кран и, не долго думая, подставил под струю воды голову. Охнул, будто от удовольствия, пофыркал, и тщательно протер волосы годящимся скорее для ног, чем для лица полотенцем. Закрепил встряску очередной кружкой безвкусной