жизнь осталась… где-то там, позади. Домашние далеко. Кругом товарищи по полку…
– «… На душе красной девице,
На названой на сестрице…»
– Женщина никогда не поймёт, как может быть хорошо вдалеке от родных, от дома… Но когда ты на марше или стоишь с полком – будь то война или мирное время, – у тебя всегда есть занятие. У тебя есть… – я чуть не сказал «сценарий», – опора. Определённость. Дома ты постоянно должен что-то решать, выбирать, ошибаться, дома деньги, долги… А здесь – выдумывать нечего, выбирать нечего. Всё известно: ты ротмистр, а я поручик. Жалованье, приказы, дежурства… Но внутри всего этого – ты свободен! Вот чего женщина никогда не поймёт – мужской свободы…
– «Тонет травушка-крапива,
Тужит друг мой мил-ла-лай!» –
конец песни оттяпали точно под мою реплику, топнули, гикнули, подали мне бокал с чем-то красным – с вишнёвым соком? Я широко, в духе песни, хлебнул… и о чудо! Защипало язык и горло, сделалось душно – это было вино! Настоящее, алкоголь!
– Ну-ка, ну-ка, красавица, дай мне бутылочку… Сюда, сюда! – Я потянулся, насколько мне позволяла ложная инвалидность, и даже чуть дальше, отнял у молоденькой, немного растерянной, с платочками на запястьях, бутылку и налил себе до краёв, а бутылку пристроил под бок. Не досмотрели шоушланги? В нормальной жизни я вообще-то вино стараюсь не пить, мне наутро нехорошо, и на щеках появляются геометрически правильные треугольники – но после восьми недель воздержания готов был на что угодно, хоть на одеколон…
– Как звать? – спросил я молоденькую цыганку.
– Меня? Ксюша…
В сценарии было как-то иначе. То ли они перепутались во время плясок, и случайно подвернулась не та, которая была предназначена… Почему-то мне показалось, что эта тоненькая с платочками назвала не выдуманное, а реальное имя.
– Так иди ж ко мне, Ксюша! – Потянул её к себе на колени и почувствовал, как она замерла, затаила дыхание, беспомощно оглянулась на старших цыганок: я был ей неприятен? Она боялась, что заразится моей инвалидностью? Или, наоборот, боялась мне повредить? Захотелось шепнуть ей: «Да я здоровый, здоровый, лезь сюда, не бойся…»
– «Офице-йр да мыла-дой,
Под ним конь выра-но-ой» –
завела сильным, фальшиво-страстным голосом бровастая цыганка с цветком в волосах.
– «Черна шляпа со пером,
Аполеты с серебром,
Золотая портупея
Улыбается на ём!» –
хором жахнули, окружили меня хороводом, с присвистом, одна подбоченилась, другая выгнулась, затряслась, а скрипач в полосатых штанах метнул шляпу оземь и дёрнул вприсядку!
– «На нём шляпа-та смеётся,
Аполеты говорят!»
Моей Ксюше, кажется, было совестно, что она прохлаждается у меня на коленках, отлынивает от работы, – она подпевала, вертела тоненькими полированными руками: на одном запястье был платочек оранжевенький, на другом – травяного цвета.
– «Здравствуй Олинька моя,
Дома ль матушка твоя?»
Талия у Ксюши была такая тонюсенькая, что обнимать было неудобно, – я чувствовал под сгибом локтя, как в такт песне поднимаются её рёбра:
– «Черну шляпу скидаёт,
Ольге честь отдаёт!..»
– Хочешь, Ксюшка, вина? – Я был готов поделиться сокровищем. – Настоящее!
– А какое же, – пожала плечиком свысока.
– Ты не понимаешь… – Тут я спохватился, что мы в эфире: – Лафит! Настоящий лафит!
Отпил, и стало ещё теплее, темнее в комнате, и будто бы золотистее, под цвет Ксюшкиной кожи. Только тёмные лики смотрели из своего угла укоризненно.
Мишель, уже без сюртука и жилета, в одной рубахе, распахнутой на безволосой груди, сидел напротив, и тоже в обнимку с цыганкой совершенно индийского вида, тёмно-оливкового оттенка, с тюрбаном на голове.
А моя-то получше, подумал я, и вдруг меня наполнила нежность к Камилю: кабы не моя Ксюшка и не его крючконосая, да не моё проклятое кресло – так и обнял бы друга! Все кругом были чужие, а он – товарищ юности, с ним общие воспоминания, он и в дедушкиной квартире бывал, и Машку помнил…
– Что, брат Алёша? – подмигнул мне Камиль-Мишель из-за своей индианки. – А ты говорил, всё кончено. Порох есть? Жизнь продолжается?
Прав, прав! – думал я, – нельзя жить одними воспоминаниями, даже воспоминаниями о подвиге, надо жить сегодняшним днём…
– Знаешь, Миша, какая странность… – Я теоретически помнил, что голос можно не повышать, но из-за цыганского галдежа ничего не было слышно, поэтому всё же заговорил громче: – …странность! Меня смотрел доктор Лоррен и положительно объявил, что кости не повреждены…
– Не слышу тебя!
– Хребет цел! Я спрашиваю – врача – почему же тогда не шевелятся ноги? Даже пальцем ноги не могу пошевелить! Он руками разводит и говорит: «Коньтузьон».
– «Конь»?..
– Вот именно, конь… Куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй…
– Я не понимаю!..
– «Шапочки с углами,
Молодцы с усами…»
– Эй, полегче, полегче, зятёк, зятё-ок! – встрепенулся я, когда Мишель принялся совсем уж в открытую расцеловывать индианку. – Ты про сестру мою не забыл часом? Не забыл, по какому случаю мы гуляем?
– «Холост-неженатой,
Белой кудреватой!»
– Прощай, жизнь холостая! – крикнул Мишель, дирижируя бокалом. – Пожили, покутили. Прощай, Матрёша, – и поцеловал свою туземку в оливковую ключицу. – Пожелай мне счастья.
– Дай вам Бог, князь, счастья большого! – провозгласила та с театральным цыганским акцентом.
– Смотри, Мишель. На ноги встану – так ведь и до барьера сумею доковылять!..
– Кстати… – Мишель отстранился от индианки, – насчёт дуэлей. Что там произошло между Сашкой Дашковым и этим несчастным кавалергардом?
– Разве он тебе не сказал? Вы же вроде друзья?..
– Сослуживцы. Я его не застал, Сашка вдруг уехал в деревню. А нынче я получаю известие, что он в Персии… Так всё же: не знаешь ли, каков был повод к дуэли?
– Какой-то пустяк. Забела был бретёр страшный. Стрелялся, наверное, дюжину раз, безо всякой причины…
И тут, заглушая наш разговор, все ударили хором, и индианка, и Ксюшка, и остальные:
– «Гей гоп, та гара!
Гей гоп-гай, та гара!
Ай, батюшки, караул:
Цыган в море утонул!
Не в реке, не в озере,
На дворе в колодезе!..»
Можно жить! – думал я. Вот и кондуктора мне поменяли… Может, ещё и не выгонят? А если ещё и наливать будут – хоть по чуть-чуть…
– «Скажи, Мишель, вот что…» – продиктовал ровный голос в наушнике.
– А скажи-ка ты мне, брат Мишель. Не встречал