class="p1">Братуну хотелось долбануть копытом, избавиться от всех разом, убежать на Веселый лужок и с горя выплакаться. На том и кончилась отцовская судьба и его тоже. После такого позора Братуна ждали хомут, оглобли, плуга, телеги и бесконечные лошадиные дороги...
* * *
— Так какая же кличка твоего тягача? Окончательная-то! И сколько лет ему? — спросил писарь-солдат, держа перед собой зеленую папку с малиновым листком на обложке. Ручка у него за ухом. Чернильный пузырек услужливо держал перед ним паренек лет десяти.
Старый конюх и не заметил, как обмерили его Братуна, описали «по статьям» — завели паспорт. А когда сошел скорый испуг, какой коснулся его при виде зеленой папки и малиновой карточки, старик оборонительно залопотал:
— Ты это... брось свою канцелярию! Твой начальник, может, в колхозе оставит мово коня, почем знаешь. Прыткий больно со своей писаниной. Не видишь — конь старый, ранетый, заезженный и в борозде и на войне — Бессарабию прошел, финскую... Копыт уже не осталось, окосел, что ль? Такого война мигом сожрет — ни себе, ни людям.
Мужики, слушая Филиппа, засмеялись, хоть и понимали «хитрость» старика и в мыслях своих были на его стороне.
— Правильно я говорю, товарищ старший командир? — Филипп обратился к капитану, еще надеясь отстоять Братуна.
— Да-да, конь старый...
— Куда ж старее, — обрадованно перебил капитана Филипп, — чай, по шестнадцатой траве ходит.
— Мы тоже с тобой не молодцы, а вот дюжим, как можем. — Капитан поднял очки на лоб и нагнулся к копытам Братуна. — Кто же это ковал его, молодой человек? — с явной издевкой капитан спросил старого Филиппа.
— Карпуха наш. Кто ж еще?
— Я б твоего коваля на гауптвахте сгноил за такую работу, — до скрипа сжимая плеть в руке, погрозил ею, будто Карпуха и впрямь стоял рядом. — Перековать коня! — сурово скомандовал капитан и похромал к штабной палатке.
Последняя соломина надежды обломилась и поплыла прочь в мутном потоке суеты и брани.
Делать нечего — Филипп повел Братуна к походной армейской кузнице.
Будто в четыре руки гвоздил кузнец. Филипп и цигарку не успел истянуть, как Братун стоял уже на новых подковах, с аккуратной драчовой зачисткой. Конь, показалось старику, подрос на целое ухо. И пропала прежняя крестьянская жалость к колхозному кормильцу. Конюх теперь откровенно потужил, что пожалел в путь-дорогу наборную уздечку, которую надевал на любимца в праздники или в красный обоз на хлебозаготовки. Сам шорничал и набирал узду, из царских медяков бляшки нарубливал, бородочком дырочки наколачивал, суконкой от поддевки с кирпичной пыльцой надраивал — и вот пожалел, в сыромятину обрядил, старый скряга. Филипп клял себя, вышептывая на ухо прощенья у Братуна за такую промашку. Очнувшись от навернувшейся благостной печали, конюх выпросил у кузнеца-солдата Карпухины старые подковы — в хозяйстве и такие сгодятся, сунул их в торбу и, поманув за собой Братуна, пошел было искать место у коновязи. Но его остановил писарь:
— Стой, отец! — перехватив повод у Филиппа, он подвел коня поближе к горну. — Шестьдесят девятый бэ. — Отвалил гриву на другую сторону и указал место. — Валяй!
Филипп и не понял, что к чему, не успел вступиться. Красноармеец в синем халате, накалив жегало, присадил тавро на шее коня, у самых корней гривы. Запахло паленой шерстью. Братун повел боками, тряхнув всей шкурой, обидчиво покосился и на солдата и на поздно подошедшего Филиппа. Но зубы и копыта не пустил в ход.
— Ты галифе-то скинь да себе на ж... пришпандорь, — озлился старик, вырывая повод у писаря, — красивше ходить будешь. Есть же клеймо — разуй глаза-то!
Филипп показал, где было старое тавро. Тихо матюкнувшись в бороду, зачерпнул пригоршней дегтю из ведерка, что стояло у наковальни, и помазал ожженное место у коня.
— Старый репей, ты мне назовешь кличку лошади иль нет? — солдат-писарь в шутку и не в шутку трунил над Филиппом. — А то ведь так и запишу: «Дезертир».
— Я те запишу, канцелярия зеленая, — замиряясь, Филипп крюковатым пальцем постучал по зеленой папке писаря. — Кличка — это судьба лошадиная, милок. Зачем калечить ее наперед?.. Братун — имя коню, — тихо и строго назвал Филипп, остепенясь от шуток и горечи. Обернулся к мужикам, пояснил: — Сила и злость кулацкая у него — от Банта, а душа колхозная, братская. Гречуха-мать душевная была кобыла...
— По паспорту так, дед, или придумка твоя? — дотошничал писарь.
— Какой такой пачпорт? У нас мужики с бабами и те в амбарных книгах в сельсовете записаны после попа... А то — пачпорт! Я сам ему документ явный. Чай, от Гречухи вот этими руками принимал его.
Филипп закинул повод на гриву Братуна и побрел к дубам. Конь за ним.
— Хороша коняга! — похвалили хором мужики.
— Под длиннобойную пойдет, в антиллерию, — определил загодя седовласый крохотный старичок, семеня сбоку Братуна, плечом задевая брюхо — будто своего коня провожал.
— Дальнобойную, — поправили его знатоки.
— Он тебе танку попрет, ежели нужно, а не токмо орудию. Сила-конь!
Мужики наконец поостыли от любопытства, военные тоже свое дело сделали, и все как-то попритихло. Филиппа и Братуна больше никто не трогал. Подведя своего «новобранца» к коновязи, старик вытащил из торбы подковы и краюху хлеба для себя, навесил торбу на морду коню покормиться.
— Ты уж прости старого скрягу, — молитвенно запричитал он Братуну на ухо. — Бог даст, возвернешься, я тебя в серебро обряжу, — посулил Филипп и наказ дал: — Подков не теряй, смотри, не по пашне ходить тебе отныне, а по самой войне...
Братуну не понравилась слезность старика, и он сердито зафыркал, затряс удилами. Филипп понимал его, но не знал, что сказать, и молчать не мог — душила скорая разлука. И заплакал было, вспомнив Братуна жеребеночком, да вдруг тряхнуло старика, будто с земли сбросило — на площади в самом деле заржал чей-то жеребенок. И так по-ребячьи плачно и муторно, что мобилизованные кони, дремавшие у коновязей, захрапели и забили копытами. А вислопузая, с виду уработавшаяся вконец кобыла во втором ряду отдала материнский голос и, сорвав уздечку с головы, ринулась на клич своего