Невзоров подошел к ребятам. Подошел незаметно и тем слегка напугал их.
— Ой, раненый весь! — вскрикнул Петька, который поменьше.
— Нет, целый я, — бухнул Невзоров, словно тоже с испугу, и шмыгнул к ребятам в сарай.
— А почему целый? В крови, а целый? — непонятно Сережке, что постарше и посмелее. Парень переспросил еще раз и бросился в избу.
«Почему целый? Почему не тронутый даже раной?» — виновато изумился сам Невзоров.
Скоро вернулся Сережка. На плечах у него широченная дедовская фуфайка.
— Я, ребята, каменный, вот и уцелел, — Невзоров неуклюже стал городить шутку. — А пуля камень не любит, рикошетит от него.
Загадку загадал ребятам. В самом деле: гимнастерка в крови, а сам лейтенант без раны, живой. Сидят ребята на соломе, глазами хлопают — отгадку требуют.
Слишком тяжка была та отгадка-правда. Отвел Невзоров ребячье любопытство от нее. Отвел на родной Урал. Там прошло его детство, в скитаниях прогорела неяркой зорькой юность. Там мужиком стал и отцом... Как когда-то старики ему, так теперь сам Невзоров понес бывальщину и небывальщину о седом Урале:
— Горы там — во, облака по брюхо. Что ни гора, то — богатырь. Взойдешь на одну — духом вскрепнешь, грудью толкнешься о другую — сил наберешься, глянешь с третьей — глаз наостришь, зорким станешь. Кто на Урале бывал, у того и «броня каменная», пуля не возьмет...
Себя забыл — так заговорился Невзоров. Живой красотой оборотился Урал — самому чудно стало... И грустно тоже: там, на Урале где-то, скитается и его подросток-несмышленыш Никитка. У чужих теток ли, в детдоме иль на вокзалах хлеб-тепло нашел — неведомо самому Невзорову, где коротает войну его сынишка. С первых фронтовых дней никак не сведет их полевая почта. Блукают где-то по чужим адресам Урала отцовские треугольнички. Тетрадные листочки сына, может, тоже ищут фронт, где затерялся сам отец. Поди найди тот фронт, если и сам Невзоров его потерял... Мать? А матери Никитке и вовсе не сыскать. Еще молодой и горячей она убежала от него в «большую» любовь. От мужа и сына убежала, и по какой дорожке — никого это не касается. А наступившая война сгладила те дорожки и все грехи ее. И теперь ей, исхлестанной чужими ласками, с остуженной кровью в жилах, и родная кроха — не дитя.
Никитку вспомнить — хорошо. Жену же — не к добру. Это уж вошло в примету у Невзорова. И он теперь не знал, как вышибить из памяти этого красивого, некогда счастливого и мерзкого человека — бывшую жену Марию. Извинить его слепую и лютую промашку в юности, думал Невзоров, может только Никитка, сын его, сирота и беспризорник, ангел-хранитель и беда его.
...В небесной бездне взвыл бомбовоз. Сбил он и рассказ, и воспоминания Невзорова, приглушил и думы слушающих его ребят — не пожалел. Пора самая журавлям лететь, а тут «юнкерсы». И чует лейтенант, как недетской озабоченностью мутятся ребячьи глазенки. Сережка с Петькой, как и Никитка, были в том самом возрасте, когда начинают не всему верить, но подари им мечту полжизни, а то и всю отдадут за нее... А была ли мечта? Была! И судьба была. И вот встретились они — будто со своим сыном наговорился-намечтался Невзоров...
— Дедушка велел переодеться, — Сережка сбросил с плеч фуфайку и подал Невзорову. — Коль, говорит, скоро отвоевался, амуницию менять надо, а то немцы расхлопают. В погреб лезть или уходить надо.
— Не расхлопают, — безразлично ответил Невзоров, но от фуфайки не отказался. В углу сарая заметил сапоги, старые, последнего размера. Голенища рыжие — деготь не возьмет, подошвы проволокой прикручены. Дед их, видно, только на покос надевал.
— Не расхлопают, — зачем-то еще раз повторил лейтенант и стал снимать свои сапоги, хромовые. Рукавом гимнастерки смахнул пыль с них и велел отнести деду. Надел стариковские, постелив соломки, чтоб не болтались. Убрал гимнастерку в брюки, завернул вовнутрь петлицы с кубиками, оделся в фуфайку и собрался уходить.
— А шапку-то! — Петьке тоже захотелось помочь чем-нибудь Невзорову. Он сдернул с гвоздя заношенный и насквозь пропыленный треух и протянул лейтенанту. Тот в шутку примерил и вернул Петьке.
— Зимы-то нет еще...
И все трое рассмеялись.
Невзоров заторопился в свою дорогу. Ребята вызвались его проводить. Выйдя из сарая, он посмотрел на дорогу, по которой шли германские войска. Шла тьма: машины одна в одну — не сосчитать, не пробежать меж ними... Будто сейчас только Невзоров увидел, что война не кралась окопами да стежками, а валила большаком всей своей смертной силой...
По задворкам сгоревших и полуразрушенных изб ребята провели Невзорова к поддорожной трубе. А там — по днищу намертво умолкшего ручья он прополз до овражка.
У мелкого осинника, что наглухо отрезал их от деревни и от дороги с гулом машин, лейтенант поднялся и только теперь увидел, что ребята не ползли, а, чуть приотстав, шли за ним в рост, вольными шажками, словно в поле шли, как до войны, за перепелками.
Прокрались через осииник. А за ним — поля, увалы, где много укромных дорог — иди куда надо.
Чадно в осиннике. Ветром нанесло гари с деревни. Душно стало, как в курной избе. Небо тоже не чище — сплошь в тучевых грядках, словно развесили недостиранное солдатское белье. Из холодеющей хмури, как из омута, рвалось солнце. Его не видно, как было утром и в полдень, оно лишь неясно угадывалось, и по нему трудно даже прикинуть: где теперь фронт, а где запад...
Шли быстро, но из-под ног — ни звука. Молчал под шагами пожухлый овражный чертополох. И чует Невзоров, как по пятам снова поползла тишина. А в тишине... пулеметчик Кондраткин! В разорванной со зла гимнастерке солдат мечется перед танком. Плачет Кондраткин, в голую грудь кулаком бьет, силясь остановить стальную громадину.
Мало знал Невзоров о солдате Кондраткине. Лишь то, что три мечты у него было: стать летчиком, выспаться вдосталь, а самая заветная — написать письмо молодой жене Светлане, чтоб «как в стихах было!..» И вот: в трех верстах от тургеневской деревушки, за речкой, бездыханно лежит батальон Невзорова, чуть ближе — комиссар Веретов, нет пулеметчика Кондраткина, нет письма молодой Светлане — все сожрала ненасытная война...
Лейтенант считал шаги, прикидывая, когда