Ноябрь-декабрь 1949
Гефсиманский сад
Мерцаньем звезд далеких безразличноБыл поворот дороги озарен.Дорога шла вокруг горы Масличной,Внизу под нею протекал Кедрон.
Лужайка обрывалась с половины.За нею начинался Млечный Путь.Седые серебристые маслиныПытались вдаль по воздуху шагнуть.
В конце был чей-то сад, надел земельный.Учеников оставив за стеной,Он им сказал: «Душа скорбит смертельно,Побудьте здесь и бодрствуйте со мной»[120].
Он отказался от противоборства,Как от вещей, полученных взаймы,От всемогущества и чудотворства,И был теперь как смертные, как мы.
Ночная даль теперь казалась краемУничтоженья и небытия.Простор вселенной был необитаем,И только сад был местом для житья.
И, глядя в эти черные провалы,Пустые, без начала и конца,Чтоб эта чаша смерти миновала,В поту кровавом он молил Отца.
Смягчив молитвой смертную истому,Он вышел за ограду. На землеУченики, осиленные дремой,Валялись в придорожном ковыле.
Он разбудил их: «Вас Господь сподобилЖить в дни мои, вы ж разлеглись, как пласт.Час Сына Человеческого пробил,Он в руки грешников себя предаст».
И лишь сказал, неведомо откудаТолпа рабов и скопище бродяг,Огни, мечи и впереди ИудаС предательским лобзаньем на устах.
Петр дал мечом отпор головорезамИ ухо одному из них отсек.Но слышит: «Спор нельзя решать железом,Вложи свой меч на место, человек.
Неужто тьмы крылатых легионовОтец не снарядил бы мне сюда?И, волоска тогда на мне не тронувВраги рассеялись бы без следа.
Но книга жизни подошла к странице,Которая дороже всех святынь.Сейчас должно написанное сбыться,Пускай же сбудется оно. Аминь.
Ты видишь, ход веков подобен притчеИ может загореться на ходу.Во имя страшного ее величьяЯ в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,И, как сплавляют по реке плоты,Ко мне на суд, как баржи каравана,Столетья поплывут из темноты».
1948
Возобновившаяся с 1956 года переписка с Европой постепенно приобретала все более широкий размах. Пастернак получал разные книги, вырезки из газет, бандероли с подарками, возобновились знакомства с русскими эмигрантами. Порою на конверте стояло только: Переделкино под Москвой Пастернаку. Отлученный на десятилетия от читателя, Пастернак с радостью откликался на эти проявления симпатии и интереса.
* * *
«…Бури и анафематствования местного происхождения ничто по сравнению с тем, что ко мне приходит и тянется со всего мира. Я утопаю в грудах писем из-за границы. Говорил ли я Вам, что однажды наша переделкинская сельская почтальонша принесла их мне целую сумку, пятьдесят четыре штуки сразу. И каждый день по двадцати. В какой-то большой доле это все же упоенье и радость, – душевное единенье века…»
Борис Пастернак – Лидии Воскресенской.
Из письма 12 декабря 1958
Божий мир
Тени вечера волоса тоньшеЗа деревьями тянутся вдоль.На дороге лесной почтальоншаМне протягивает бандероль.
По кошачьим следам и по лисьим,По кошачьим и лисьим следамВозвращаюсь я с пачкою писемВ дом, где волю я радости дам.
Горы, страны, границы, озера,Перешейки и материки,Обсужденья, отчеты, обзоры,Дети, юноши и старики.
Досточтимые письма мужские!Нет меж вами такого письма,Где свидетельства мысли сухиеНе выказывали бы ума.
Драгоценные женские письма!Я ведь тоже упал с облаков.Присягаю вам ныне и присно:Ваш я буду во веки веков.
Ну, а вы, собиратели марок!За один мимолетный прием,О, какой бы достался подарокВам на бедственном месте моем!
1959
Одновременно были остановлены все издания переводов, и Пастернак оставлен без какого-либо заработка. В письмах этого времени он писал, что чувствует себя, «как на луне или в четвертом измерении». С одной стороны – всемирная слава, с другой – одиозность его имени на родине, безденежье, неуверенность в завтрашнем дне и возможности прокормить зависящих от его заработка близких людей. В то же время он получал сотни писем от людей, которые считали его богачом, с просьбой о помощи из тех средств, которыми он сам не мог воспользоваться.
В январе 1959 года, на пороге своего семидесятилетия Пастернак написал три последних стихотворения, одно из них посвящено «тем страшным дням».
Нобелевская премия
Я пропал, как зверь в загоне.Где-то люди, воля, свет,А за мною шум погони.Мне наружу ходу нет.
Темный лес и берег пруда,Ели сваленной бревно.Путь отрезан отовсюду,Будь что будет, все равно.
Что же сделал я за пакость,Я, убийца и злодей?Я весь мир заставил плакатьНад красой земли моей.
Но и так, почти у гроба,Верю я, придет пора,Силу подлости и злобыОдолеет дух добра.
1959
Стихотворение имело еще две строфы, возникшие под впечатлением размолвки с Ольгой Ивинской, потом в беловой рукописи они были заклеены.
Все тесней кольцо облавы,И другому я виной:Нет руки со мною правой,Друга сердца нет со мной!
А с такой петлей у горлаЯ б хотел еще пока,Чтобы слезы мне утерлаПравая моя рука.
Но размолвка, имевшая основанием желание Ивинской легализовать отношения с Пастернаком, по-видимому, имела продолжение и сказалась в том извиняющемся тоне, какой слышится в письмах Пастернака Ивинской из Грузии. По требованию прокуратуры он вынужден был уехать на три недели из Москвы на время приезда английского премьер-министра Гарольда Макмиллана, чтобы избежать «нежелательных» встреч с иностранными журналистами.
Борис Пастернак – Ольге Ивинской
21 февраля 1959.
«Олюша родная, пишу тебе на почте. Я подавлен всей идущей кругом жизнью, полетом, огромным количеством честных людей, живущих как надо, как требуется временем, и только я один подозрителен сам себе, и не собираюсь исправляться и буду чем дальше, тем все хуже. Я не знаю, удастся ли позвонить отсюда по телефону. Все так чисты и правы кругом, и первая – ты. И всех я огорчаю, и, как узнал перед отъездом, больше всего тебя.
Олюша, жизнь будет продолжаться, как она была раньше. По-другому я не могу и не сумею. Никто не относится плохо к тебе. Только что дочь Н.А. Табидзе обвиняла меня в том, что беря на себя такой риск, я потом ухожу от ответственности, сваливая ее на твои плечи. Что это ниже меня и неблагородно.
Крепко обнимаю тебя. Как удивительна жизнь. Как надо любить и думать. Не надо думать ни о чем другом.
Твой Б.»
22 февраля 1959.
«Дорогая Олюша, безделье, оторванность от привычек делового дня дают себя чувствовать. Н.А. отдала в мое распоряжение свою собственную комнату, а сама с Зиной помещаются в комнате внука, которого лишили своего угла. Кругом удивительные, полные самопожертвования люди. Я писал тебе с почты вчера. О тебе несколько слов вскользь и тайком, с симпатией к тебе, сказала Ливанова в аэропорте, где она нас провожала. Я хочу эти две недели употребить на то, чтобы наконец докончить Пруста, которого я почитываю понемногу.
Попробую позвонить тебе сегодня (в воскресенье 22) по телефону с почты. Мне начинает казаться, что, помимо романа, премии, статей, тревог и скандалов, по какой-то еще другой моей вине жизнь последнего времени превращена в бред и этого могло бы не быть. Наверное действительно надо будет сжаться, успокоиться и писать впрок, как говорил тебе Д.А. «Поликарпов»[121]. Я вчера впервые ясно понял (меня упрекнули в этом), что вмешивая тебя в эти страшные истории, я набрасываю на тебя большую тень и подвергаю страшной опасности. Это не по-мужски и подло. Надо будет постараться, чтобы этого больше не было, чтобы постепенно к тебе отошло только одно легкое, радостное и хорошее. Я люблю тебя и крепко целую. В предположении, что ты в Ленинграде (хотя я бы этого не хотел), прошу тебя поклониться Зин. Ивановне и Фед. Петровичу. Обнимаю тебя. Прости меня.