— Не торопись… А вон там, у омута, клади были когда-то? — спросил Кирьян. — Стояки вндать.
— Это давно. При барине. Дно в омут поползло.
Кирьян чуть подплыл, примериваясь, как бы поточнее нырнуть-схватиться за корч.
— Да ляд с ним. И не топор, а так. Им только воду рубить, — махнул рукой Никанор.
Вода пробурлила и притихла на том месте, где только что был Кирьян; была какое-то мгновение гладкой, как стекло. Но вот опять всколыхнулась, и на поверхности показалась рука с топором, а потом голова сына в темной тине. И этот топор над водой, и лицо в тине чем-то страшным отразились в сердце Никанора.
Кирьян снизу подал отцу топор. Выбрался на клади.
Стал одеваться.
К кладям подошла Гордеевна в темном платочке. На седеющих ее волосах был он тенью вечных материнских печалей. Позвала завтракать.
— Потом приду, — сказал Кирьян.
Никанор стал срывать с топора тину, сказал строго:
— А вострументом не грози. Вострумент для доброго дела откован, — и вдруг в тине что-то, оплело, руку. Потянул. Цепочка, вроде бы с креста сорванная. Испугался, бросал в воду: как бы чужая напасть не пристала.
Долго мыл руки и а берегу.
— Не вся правда на солнышке кроется, а чья-то и на дне лежит, — сказал Никанор. — Это мы насквозь видные.
Он вытер руки мешком, убрал топор и пошел к дому.
Кирьян, опершись о перекладину, стоял на кладях.
Поджидал Феню. Она ушла в село, к тетке, еще вчера с вечера. Должна вернуться. Тут пройдет — через клади.
Неподвижная гладь у берега. Сладко парят кувшинки.
Над ними дрожат бирюзовыми крыльями стрекозы. А на откосе луговые васильки красно сплелись с травой.
Такая красота, а нет покоя и счастья из-за этой неразмывной истории. Вот и опять загуляла на воле — по хутору страшным слухом… Что же будет?
Глянул Кирьян на тропку в полях. Там мелькнула косынка Фени, как будто ветром несло огонь среди ржи.
Вот и подошла.
Остановилась перед кладями в какой-то нерешительности, словно боялась ступить на них.
— Обнови, — сказал ей Кирьян.
— Не сорвусь? Омут рядом… Слышал, как… меня Дмитрий-то спутал веревкой своей чернее змеи.
— Наговор и вранье. Кто поверит? И не думай, — хотел Кирьян успокоить ее.
— Грозой не разбил. Так губить решил.
— В обиду не дам!
— Тебе житья со мной нет. Поди, и опостылело?.. А клади хорошие, — и чуть улыбнулась, решив вызвать радость, хоть на минутку забыться от всего, ступила на заскрипевшую дощину. Тронула перильце. Береста в испарине.
Он смотрел вслед, как она шла, чуть повернув голову к реке — навстречу течению. От воды отражалось солнце, и видно было, как сквозь пестренькую ткань юбки золотились ноги.
Он остановил ее в сумраке ольховых кустов, где мята грустила и цветок луговой герани тлел лилово-красным венцом.
— Клади обновила, а жизнь никак. Вот хочется, как бывает весной вымоешь окна — ясно, чисто в избе. В душе бы так! Не побоялся Митя: на какую свадьбу позвал. Умом он почернел. Выгорел. Я дожгла.
— Не бери на душу. Чужое…
Он прикосил ее голову к своей груди. От косынки медово пахло ржаной пыльцой.
— Спрятал бы тебя под рубаху. В сердце! А чуть стукнул, позвал — как из капли расцвела бы передо мной… вот такая.
Зелено-синим светом блеснули глаза Фени.
— Всполох ты мой. Приду. Возьмешь в сердце.
Разошлись до вечера по своим тропкам: все не сходились их пути к одному двору. Жили как на меже возле поля, где таилась, подстерегала их тень Мити с его неугасимой бедой.
Фепя увидела, как напротив ее двора поднялся с пенька Стройков и, не спеша, сложил газету.
«Приехал. Началось», — подумала Феня, чувствуя, как в страхе потяжелело на сердце.
Он медленно подошел.
— Газету насквозь проглядел, пока тебя ждал.
— Слышала я. Знаю. Зря газету насквозь проглядывали.
— Так ведь надо, — сказал он, глядя на сверкающие росинки под плетнем, где кончались их солнечные минуты. В зелени травы зажигались изумрудные, огненные искры.
Феня пригласила Стройкова в избу.
— Заходите.
Он зашел.
В избе сумрачно от потемневшей печи и постаревших бревенчатых стен. Лишь пол, как новый, вымыт. Раскрыта дверь на другую половину. Там снопом колосилось в окошке солнце.
Феня прикрыла дверь.
— Не убивала я.
Стройков снял фуражку. Сел на лавку перед столом и, опершись локтями, закрыл руками голову так, как будто устал.
— Заехал, считай, как в гости.
— Подлое это все, Алексей Иванович.
— Прежде квасу бы дала, если имеется. А то чего-то жажда сушит, — сказал Стройков и потер грудь, где вроде бы душа изнывала.
— Может… — намекнула Феня на бутылку, что неприкасаемо хранится почти в каждой избе для нежданного гостя или случая, когда дела без бутылки не слади-шь.
— Что еще! — с угрозою дрогнул он.
— Сами же сказали, как в гости заехали, — проговорила Феня и отступилась, поняла, почему строго так отказался: «Гость-то за мной приехал».
Она вышла в сени, где стояла кадочка с квасом. Вытерла слезы. Подумала: может, к Кире бежать? Нет Пропадет и он, как отравится за нее.
Она поставила перед Стройковым большую железную кружку с квасом.
— Алексей Иванович, пусть мне язык вырвут если неправду скажу, проговорила Феня и с мольбой открытой в глазах прижала руку к сердцу. — Не убивала. И не была я с ним. Не видела. Наговорил он.
Стройков медленно, с остановками пил квас.
— Слушаю, — сказал он Фене, когда она замолчала — Слушаю, — повторил он.
— Лучше уж спрашивайте для своего секрета А я отвечать буду.
Она встала у стенки, сжав за спиной руки Налиты слезами глаза.
— Не веришь, что гостем пришел… — Провел по ремню с револьвером в кобуре. — Выходной у меня Сейчас бы на речке с удочками сидел. А я вот приехал- душа за вас болит. Запряглись в тройку — Дмитрий, Кирька да ты, коренная с колокольцем. На всю округу звон Летите, как в пропасть, а я виноват. Из-за этой вашей канители и вынужден ехать.
Феня поставила на стол бутылку и стакан, хотела подать и закуску, но Стройков отказался.
— Оторвет мне голову Глафира, если узнает — он с жадностью глотнул квасу, а бутылку крепко запечатал пробкой. — Это убери. Кирьке останется.
— Киря не сохнет по ней.
— Верю. Жалеет тебя… А секрет у меня такой Думаю, как тебя выручить, на случай. Не по вине, а по правде… Сволочь он! Такое на человека наговорить. Сведения есть, помрачение у него, иначе трудно поверить: сам на себя в убийстве показал. Может, опомнится. А может в помрачении и высказался-и так могут предположить. Дело, конечно, долгое. Надо разобраться. Так это просто не решается.
— Алексей Иваныч, ведь не было этого. Как же он мог так сказать?
— Феня прямо поглядела в глаза Стройкову, чтоб поверил, будто от этого взгляда все и решалось.
— Значит, способен на это, — сказал Стройкой.
— В нем и жалостное было. Поглядит на меня, в душе защемит с его какой-то тоски. Поникнет. А то весь как пожар бешеный… Лучше не вспоминать.
— Да ты сядь. Сядь, — Стройков поднялся и подставил к другой стороне стола табуретку.
Феня села, смирно положив на колени тонкие, какие-то прозрачные руки.
— Когда ж эта история кончится? — не спрашивала, задумалась перед неизвестностью.
— Это такая ваша жизнь. Сами заварили.
— Кто же себе такую жизнь сам-то заваривает?
— Судьба, значит? Лошадка завезла? А вожжи для чего? Не связывалась бы с Кирькой, сидел бы на этом месте не я, а твой Дмитрий. Уж дома был бы. Но за такие подлые способности туда ему и дорога! Потому и не любила. Вины твоей перед ним нет. Подлец! — выругался Стройков и с яростью отпил из кружки.
— Вдруг поверят вранью-то его? Что будет, Алексей Иваныч?
— Вот это уж разговор. Тебя, если смотреть по тому, что высказал, он хоть и запутал, но не совсем. Не соучаствовала в убийстве. Доля твоей вины в сокрытии преступления. Грозил он тебе — ты и скрыла происшедшее.
— Ведь не было этого, — с отчаяньем сказала Феня.
— Мы предполагаем. Рассуждения лишь.
— Алексей Иваныч, да это же и слышать страшно.
— Слушай!.. Все знать должна. Другое дело, ты подвела к убийству из особых к тому побуждений. Это называется подстрекательство. И тут на тебе статья закона, которая предусматривает преступление, совершенное исполнителем.
Феня закрыла лицо руками.
— Вот и все в основном, — сказал Стройков. — Многое в твою пользу. Можешь и вовсе избежать неприятностей.
— За наговор-то?
— Не так все просто… Наговор какой! Сам в убийстве признался. На себя показал. За это… — он закрыл кружку рукой.
Феня поднялась. В гневе красота ее как-то сверкнула перед Стройковым — ее глаза, и даже косынка рябиновая, показалось ему, метнулась пламенем.