— Если она продлится еще, — сказал Альберт, — я уйду.
— Ведь правда, очень длинная, а? — спросила Лотта.
— А куда ты поедешь? — спросил Клод.
— Обратно в Руселаре.
— Разве у тебя есть машина?
Альберт стоял на своем: Антуан непременно должен отвезти его домой.
— Ite missa est[138], — произнес Ио.
Над железными и деревянными крестами времен первой мировой войны проносился ветер. Ио попросил минуты молчания ради Матушки, точно он сам был членом семьи, и, глядя на кустарник и подпорки для бобов за кладбищенской оградой, Альберт чувствовал себя потерянным в этой чужой деревне, точно путешественник в чужой стране. Что-то шло наперекос. И причина была вовсе не в нем.
Причина не во мне. Альберт наливает себе виски из бутылки, стоящей перед ним на столике. Транзистор Клода играет тяжелую классическую музыку.
Альберт, который не забывает, что он женат на пьянчужке и отвечает за нее, что он звезд с неба не хватает, что он издали чует, где пахнет скандалом, и что он готов принять любые следствия любой причины, так вот, этот Альберт говорит себе: на сей раз виноваты другие. Это они не туда всех нас завели. Виноваты все до единого, один не лучше другого, и если стрясется беда, на каждом будет часть общей вины. Вот так-то. И моя доля вины здесь есть тоже, но не только моя, а всего полка: Натали, которая села задницей в лужу, клоуна Антуана со своей дурочкой Лоттой, Жанны Прециозной, Великолепной, сухопутной Русалки, и Тилли по прозвищу Жаркая Печка, и Ио, что живет не среди людей, а в отгородившей его от всего мира лиловой ризе и, конечно же, наверняка служит призовой птичкой для всех, как в тире. Вина лежит и на этом ребенке, которого Таатье нагуляла в Англии, когда работала медсестрой, — Клоде Хейлене, на самом-то деле не имеющем никакого права носить эту фамилию.
Альберт смотрит на белокожего, как бумага, юношу. Вот из-за кого все пошло наперекос. Надо было оставить его дома. Но как бы я поехал один в Меммель и как могу вернуться домой без него? Один? Только Клод способен доставить его домой, если он выпьет, а в том, что он к вечеру хорошенько наберется, Альберт себе поклялся. Впрочем, по отношению к Таатье оба они давно уже выполнили свой долг. Ловкий, скользкий Клод. Враг.
Из тихого дома, куда матрацы не пропускают ни звука, непредвиденно и неслышно, хотя на нем неуклюжие горные ботинки, возникает Ио.
— Так, так, — говорит он и останавливается, широко расставив ноги, похлопывая по пряжке брючного ремня. — Ну, и как вы тут?
— Как вы себя чувствуете? — спрашивает семейство.
— Хорошо, а вы? — спрашивает Ио.
— Тоже хорошо, — отвечает Натали.
— Отнюдь не хорошо, — говорит Ио. — Я вижу, что у Альберта пустой бокал. Это никуда не годится. А ты как считаешь, Альберт?
Очнувшись от легкой дремоты, Антуан поднимает свой стакан. Он не уступит, хотя ему это дорого обойдется, этому вонючке. Молчаливая как рыба Лютье входит в гостиную и меняет скатерть на столе, по распоряжению Натали расставляет тарелки с волнистыми краями.
У двери в уборную Альберт говорит сыну, который беззвучно спускается по лестнице сверху:
— Если я услышу, что ты украл деньги…
А тот (робкий, старше своих лет, откуда он идет?) — клянусь тебе, Таатье, я желаю ему только добра, но он не оставляет нам никакой надежды, — тот отвечает:
— Я ничего не украл…
— Если Натали…
— Я ничего не нашел.
— Если Натали об этом узнает, тебе не поздоровится.
— Это его собственные деньги? Или епископата?
— Не имеет значения, — говорит Альберт и сам себе кажется упрямым и пошлым занудой.
— Ему вообще нельзя иметь деньги, ему государство платит, неужели этого недостаточно?
— Не твоего ума дело.
— Я бельгийский гражданин и помогаю его содержать.
— Ты?
— Да, я плачу налоги.
Альберт не может удержаться от смеха, и победитель тоже ухмыляется.
— Я там ничего не нашел, кроме вот этого. — Клод подает ему сложенный вдвое листок бумаги, и Альберт недоверчиво смотрит, тараща глаза (таким сейчас представляется выражение моего лица его изучающему взгляду — беспощадному, твердому как сталь), на напечатанный на машинке текст:
«Месяц.
1. Визиты:
1) чтобы раздать приглашения на крестины,
2) чтобы пригласить на отпевание».
Альберт ничего не может понять, а Клод поясняет:
— Доносы на прихожан.
Альберт быстро засовывает бумажку во внутренний карман, где рядом с бумажником прячет заначку, когда приносит Таатье пособие по безработице.
— У него там целая картотека. На каждого заведена отдельная карточка.
— Но эта — чистая, — говорит Альберт.
— Полиции есть чему поучиться.
— А кто их заполняет? — нехотя спрашивает Альберт.
— Он сам. Он просто великолепен. От него никому не скрыться.
— Он же не берет отпечатки пальцев, — говорит Альберт.
— Так, так, так. Отец и сын, — произносит Ио.
Альберт кивает.
— За дружеской беседой, очень мило, — говорит неслышный Ио и вонзает свой взгляд прямо в сердце, в бумажник, в потайной карман Альберта — светло-синий неподвижный взгляд сокола, который смотрит с большей, чем мы думаем, высоты и видит острее, чем мы хотим, сквозь нашу одежду.
— Я не стал говорить при всех, Альберт, но я очень рад, что он вылечился, — говорит Ио.
Слова эти трогают Альберта до слез, он защищается изо всех сил и проклинает свою так внезапно вспыхнувшую отцовскую любовь.
— Врачи говорят, что я в полном порядке. — Клод смеется прямо в лицо Ио, смехом проститутки.
— Очень рад, — повторяет Ио. Альберт хочет вмешаться, хочет удержать губительный запах, перетекающий с Клода на Ио, быстро говорит:
— Есть еще, конечно, какие-то вещи, которые приходится ему запрещать, эти странные друзья, например, которых он иногда приводит в дом.
Но на это никто из двоих не отвечает — как будто они уже успели заключить между собой союз, — и Альберт снова остается в одиночестве, один перед этим существом, загадочным как кошка, этим ноющим, отталкивающим существом, которое не просто уродское исчадие бездонной винной бочки, но с которым предстоит еще немало повозиться (по словам доктора) и с которым сделано уже решительно все (по словам доктора), это набросок монстра, который иногда — и довольно часто — вскакивает как на пружинах, будто смертельно обиженный, из-за пустяка, но чаще всего полон непроницаемого равнодушия, Клод, к которому никто не знает, как подступиться, и наверняка Ио не тот человек, кто может (Альберт на минуту задумывается) спасти его.
— Год за годом, — жалуется Альберт за столом и выпивает подряд три стакана, — должен я за ним смотреть. Я, конечно, не возражаю, но ведь бывают минуты, когда у человека терпение лопается.
— Если ты и дальше… — начинает Антуан.
— Сегодня вечером вина не хватит, — обещает Альберт. Роскошного обеда он почти не замечает, без конца заливает в себя белое и красное вино, допивает чужие бокалы, за столом стоит галдеж, а он как бы отсутствует и лишь издали кивает головой, угадывает намеки и забавные описания, улавливает, когда о нем говорят, и его нисколько не удивляет, что говорят о нем, он привык слышать свое имя, произносимое унизительным жалостливым тоном, а затем все его тело охватывает какой-то безотчетный ужас, он ничего не видит, раскаленная темнота застилает ему глаза, он кричит, вокруг него все тоже вопят, пока вдруг не раздается звук медного колокольчика, напоминающего о богослужении, и Альберт, все еще не придя в себя, слышит голос Клода:
— А теперь, дамы и господа, мы находимся в Греции, где подают греческий кофе.
Снова вспыхивает свет, еще более холодный, чем раньше, и в белом сиянии Альберт видит Натали, а рядом с ней Ио — неузнаваемо изменившихся. Семейство хлопает в ладоши. Альберт тоже.
На Натали нет ничего, кроме полотенца в сиреневую и розовую полоску, заколотого булавкой (не иначе как с помощью Клода) наподобие огромного бюстгальтера, и сатиновых трусиков, обтягивающих удивительно гладкий белый живот и дряблые ляжки. На шее ожерелье — нанизанные на ниточки каштаны; между плотно сдвинутых коленей, превратившихся в одну сплошную массу, зажат бумажный зонтик с китайскими сюжетами, вокруг лодыжек и между пальцев ног блестят позолотой металлические ремешки сандалий; деформированные пальцы скрючены словно для того, чтобы раз и навсегда поднять во весь рост стоящего на них колосса и затем послушно выпрямиться. Альберт не припоминает, видел ли он когда-нибудь ноги своей сестры.
В ее жестких как проволока волосах едва держится сиреневый цветок; Натали небрежно, точно привыкшая к общему восхищению великанша, касается уха и двумя пальцами поправляет пластмассовые лепестки.
В двух метрах от нее с такой же зазывной улыбкой сидит Ио, одетый в летнюю рубашку с короткими рукавами, с набивным рисунком — подсолнухи и экзотические птицы; лепестки, перья, желтые клювы извиваются вокруг подмышек и открытого воротника и исчезают под нависшим животом; на нем шерстяные зеленые плавки, резинки глубоко врезались в кожу. Руки от запястий до плеч, длинные жилистые ступни, икры и бедра белые, как бумага, с редкими рыжими волосками. Он сидит, закинув ногу на ногу, обутый тоже в сандалии, но только огромные, грубой кожи, по-видимому, немецкие. Семейство впервые получило возможность разглядеть его часы в стальном прямоугольном корпусе с ремешком из крокодиловой кожи. Глаза он прячет за солнечными очками. Натали выглядит переодетой, он же — настоящий чужестранец.