самодержавие. Но Витте стремился его направить на проведение либеральной программы, которая страну бы с ним примирила и надолго вырвала бы оружие из рук его принципиальных врагов. Наоборот, Плеве не допускал изменения
прежней политики, отстаивал неприкосновенность основ, на которых с 1880-х годов стало самодержавие. Он не хотел считаться с тем, что эти основы — сословность, государственный нажим на все развитие жизни — были причиной русской отсталости и не могли продолжаться вечно. Говоря теперешним языком, Витте хотел эволюции самодержавия, Плеве
с нею боролся[523]. Один был оптимистом, другой — пессимистом. Им было суждено в какой-то момент друг с другом сразиться.
Свою политическую позицию Плеве защищал с большой энергией. Он не боялся создавать себе врагов и их не щадил. Он был и последователен. Он один имел смелость доказывать, что увеличение крестьянского землевладения вредно и что поэтому нужно сократить деятельность Крестьянского банка[524]. Про Плеве можно сказать, что он не вилял и взглядов своих не скрывал. Он бился с открытым забралом.
Но если политическая позиция его совершенно ясна, то личность его для меня остается загадкой. Я никогда с ним не говорил, только один раз видел его издали в поезде и впечатлений от него не имею; я жил в среде людей, которые не могли быть к нему беспристрастны. И я затрудняюсь сказать, что им руководило. Он не был похож на слепого фанатика. Был человек умный и трезвый, занимавший в течение жизни разные политические позиции[525]. Победоносцев, по словам Витте, назвал его «подлецом», но это ничего не доказывает; тот же Победоносцев сказал как-то Витте: «Кто ныне не подлец?»[526] В его устах этот отзыв значил не много; он не прощал Плеве уже того, что он когда-то был сотрудником Лорис-Меликова. Но самое любопытное в личности Плеве — это то, что он понимал обреченность самодержавия, которое он защищал. Характерны и, я бы сказал, драматичны те откровенности, которые он решился доверить Шипову; они свидетельствуют, между прочим, о том уважении, которое нельзя было не чувствовать к этому человеку. В первом разговоре Плеве с Шиповым, в июле 1902 года, он сказал ему следующее: «Я полагаю, что никакой государственный порядок не может оставаться навсегда неизменным и, очень может быть, наш государственный строй лет через 30, 40, 50 должен будет уступить место другому (прошу вас, чтобы эти слова мои не вышли из этих стен); но возбуждать этого вопроса теперь, во всяком случае, не своевременно; исторические события должны развиваться с известною постепенностью»[527][528]. А через 2 года, в разгаре освободительного движения, когда уже после победы над Витте Плеве сообщал Шипову о его неутверждении председателем губернской управы[529], он о том же вопросе говорил в иных выражениях. «Я не могу не согласиться, — говорил он, — что мы к этому идем и что разрешение этого вопроса дело недалекого будущего, но вопрос этот может быть разрешен только сверху, а не снизу и только тогда, когда в этом направлении выскажется определенно воля государя»[530]. Как же себе объяснить, что при подобном понимании дела Плеве боролся с той эволюцией самодержавия, которая одна могла бы сделать переход к другому строю безболезненным? Было ли это с его стороны простым угождением государю, заботой о сохранении портфеля? Мне потому этому трудно поверить, что этой политикой Плеве возбуждал против себя опасных врагов, которые имели доступ и к государю; угодники идут по линии наименьшего сопротивления. Плеве не останавливался ни перед какими опасностями. Поэтому ни угодничество, ни политическая слепота недостаточны для объяснения политики Плеве. В основе ее лежала та трагедия нашего положения, которая кое-кем уже сознавалась в то время. Плеве мог понимать, что самодержавие своей властью поступиться не хочет и что поэтому попытка либеральных реформ ему не по плечу и не по силам и его приведет к катастрофе. Если он не хотел отстраниться и предоставить свободу событиям, если он считал нужным свой долг перед государем исполнить, ему оставалось одно — стараться выиграть время и защищать существующий строй, как защищают обреченную крепость. Враги были и возникали повсюду; Плеве не боялся открытых противников, которые вели против самодержавия прямую атаку; ее он считал возможным отбить, как в 1880-х годах в должности директора Департамента полиции отбил атаку того, прежнего времени. Это воспоминание впоследствии вводило его в заблуждение. Он поэтому гораздо больше боялся тех, которые могли увлечь самодержавие на путь либеральных реформ, на которые он нашу страну и общество, а вероятно — и монарха, способными уже не считал. По этим спасителям он бил с ожесточением приговоренного к смерти бойца, озлобляясь в борьбе, но твердо решившись не уступать им ни пяди и реформ не допускать. И в этом фигура всем ненавистного Плеве была не лишена не только трагизма, но и своеобразного героизма.
Таков был тот главный противник, который в начале XX века столкнулся с Витте в его попытке направить самодержавие на другую дорогу. Борьба Витте и Плеве была той же борьбой двух основных путей самодержавия, как борьба Лорис-Меликова и Победоносцева в 1881 году[531]. В миниатюре она была всюду, лежала в основе почти всех политических столкновений и конфликтов этого времени. Отличие ее было в калибре тех двух фигур, которые на глазах у всех вступили в единоборство, и в том, что ставкой этой борьбы стала судьба самодержавия.
Схватка этих двух антиподов не могла не разразиться около плана Витте. Плеве крестьянской реформы совсем не хотел[532], но он задумал воспользоваться комитетами для осуждения финансовой политики Витте. В своем разговоре с Д. Н. Шиповым он осудил включение в программу занятий «вопрос о правовом положении крестьянского сословия»; связь его с нуждами сельскохозяйственной промышленности казалась ему чересчур отдаленной, но зато он считал «очень полезным», чтобы было «обращено особое внимание на слабые стороны нашей финансовой и экономической политики»[533]. Так борьба Витте и Плеве отзывалась немедленно в земской среде и влияла на ее поведение. И потому интересно яснее припомнить, что эта среда тогда представляла.
* * *
Я напомню о двух земских организациях этой эпохи — о «Беседе» и о Земском объединении. Они избавят от опасности судить о прошлом по настроениям позднейшего времени.
О «Беседе» я хочу припомнить еще и потому, что о ней мало знают; когда она имела значение, говорить о ней вслух было нельзя; после 1905 года, когда говорить обо всем стало можно, свое значение она потеряла.