бывают распутницы, которых все-таки любят; так я
люблю самодержавие». На такой плоскости спорить дальше было уже бесполезно. Но я помню, как, облегчив себе душу этим признанием, он перешел в наступление и с горячностью стал доказывать, что наша «любимая» конституция, если страна к ней не готова, оказывается хуже самодержавия. Он резко обрушивался на то, что из нашей конституции вышло. Он все и всех осуждал, все Государственные думы. Первую — за то, что она упустила исключительный момент быть полезной, последние — за то, что они интересов страны не защищали. Конституционная жизнь России для Витте была ярким образчиком того, что получается из конституции в стране, для нее не созревшей, где хочет ее одно меньшинство. «Чем депутаты, — спрашивал он, — оказались лучше тех старых чиновников, которых вы часто осуждали за то, что они думают о себе, а не о стране? И Дума воодушевляется только тогда, когда речь заходит о
ее правах, о
ее привилегиях. Тогда вы в полном сборе, лезете на стену, горячитесь, а когда дело идет о насущных интересах страны, вы равнодушны. Потому-то Столыпин может водить вас за нос; он вас тешит игрушками, которые вам так нравятся, дает вам волю болтать, что только хочется, вмешиваться во внешнюю политику, в военные дела, которые изъяты из вашего ведения, задерживать годами нужные законопроекты, оставлять страну без бюджета к законному сроку. А
за это довольное думское большинство беспрепятственно позволяет ему в России проявлять то беззаконие, бесправие и жестокость, которых не было при самодержавии».
Такая характеристика периода 1907–1914 годов, как бы мы к III и IV Государственной думе ни относились, настолько тенденциозна, что я ее не стану оспаривать. Оба лагеря в этом вопросе грешили предвзятостью. Поверхностные суждения «оппозиции» при свете позднейших событий кажутся несправедливыми; это не мешало им быть искренними. И, вспоминая филиппики Витте, не сомневаюсь, что он был тоже искренен. В нем в этот момент говорил страстный, но и огорченный поклонник самодержавия, как в наших нападках на Думу 3 июня[487] говорили разочарованные любовники «конституции». Эта преданность самодержавию, уцелевшая в Витте, несмотря на все уроки, которые он получил, сделалась источником его личной трагедии при Николае II.
Хотя после смерти Александра III Витте и уверял, и, я думаю, вполне искренно, что покойный император мог свою реакционную политику изменить и возобновить линию 1860-х годов, этому трудно поверить и невозможно проверить. Но зато смерть Александра III и вступление на престол молодого Николая II, которое возбудило в русском обществе столько надежд на перемену политики, вероятно, заставили и Витте подумать, что для его планов настало более благоприятное время. По отзыву Витте, Николай был умнее и образованнее своего отца[488]; как он, имел и высокое понимание своего царского долга. А сам Витте для нового государя был не дерзким железнодорожником, которого только Боркская катастрофа научила ценить; Витте был уже в зените успеха. При этом Николай II благоговел перед памятью отца, а Витте был созданием покойного, пользовался его абсолютным доверием. Умирая, Александр завещал своему сыну: «Слушайся Витте». Наконец, Николай всходил на престол под другими впечатлениями, чем 1 марта[489]. Самодержавие имело право чувствовать себя настолько окрепшим, что могло вести за собою страну по новой дороге, а не искать спасения в строгости и стеснениях. Даже злополучный окрик 17 января [1895 года] мог не разрушить у Витте этих надежд. Тогда многие думали, едва ли правильно, что Николай II осудил только «конституцию», превознес самодержавие. Для поклонника самодержавия Витте в этом не было ничего ни страшного, ни печального. Для него важно было одно: по какой дороге пойдет самодержавие? По пути ли прежней реакции или по тому пути реформ 1860-х годов, на который его призывала осторожная политика Витте? И Витте, созданный личным доверием Александра III, мог рассчитывать на свое влияние на неопытного Николая II.
В этом Витте ошибся. Правда, первое время наружно все шло по-старому. Прежняя финансовая политика Витте продолжалась; его главные меры, как, напр[имер], введение золотой валюты, были произведены уже в новое царствование, при этом при личной поддержке государя против Государственного совета. Во время коронации Витте добился громадного успеха на Дальнем Востоке, который не был менее полезен от того, что его не сумели ни сохранить, ни использовать, а погубили нетерпением, не вполне бескорыстным, и жадностью к интересам совсем не России[490]. Под покровом внешних удач Витте уже с первых месяцев царствования Николая II, со времени проекта о Мурманском порте, где пересилило вредное влияние великих князей, стал чувствовать противодействие его планам со стороны императора, который прислушивался к наговорам его личных врагов[491]. Витте мог тогда на собственном опыте увидать слабые стороны самодержавия. Он мог убедиться, что ум, образование, воспитанность, даже честность и преданность долгу недостаточны, чтобы сделать хорошего самодержца; что самодержец, несмотря на высоту своего положения, может иметь слабости и предрассудки, может поддаваться плохому влиянию; а что неограниченность власти, которой он наделен в государстве, делает эти возможности сугубо опасными. Но даже личный опыт оказался бессилен против «пристрастия». Здесь была личная и глубокая трагедия Витте. Он не сделал шага, который был бы самым естественным для человека его калибра, т. е. сознать свое бессилие и уйти. Ему было бы все открыто на частной службе. Он остался на своем посту не ради почета. Он принадлежал к числу тех людей, честолюбие которых не в чинах, орденах и карьере, а в возможности действовать. И как практик, привыкший бороться с природными силами, он надеялся приспособиться к характеру нового государя. Чтобы влиять на государя, уже не годилась та резкая правда, которая Витте так удавалась с его покойным отцом. Приходилось затрагивать те специальные струны, на которые государь откликался. Витте на это пошел, и это было большим унижением его жизни, но искусно делать это он не умел. В нем было слишком мало настоящего царедворца.
В глазах широкого общества до самой отставки своей Витте по старой памяти казался всесильным. Но это было не так. В последнее время, перед самой отставкой, ему пришлось столкнуться по вопросам дальневосточной политики с теми, кто легкомысленно или корыстно исказил все его планы, обманул Китай и довел до Японской войны[492]. И широкое общество не только тогда, но и после приписывало Витте то, с чем он безуспешно боролся, пока в 1903 году не был отставлен[493].
С этого времени главная роль Витте окончилась. Но такие люди, как он, бесследно не исчезают. О нем еще вспомнили: ему пришлось благополучно докончить войну,