же, не чуя, что ее нет почти до локтя, все норовил отвести от глаз свесившийся из-под каски потный клок волос.
Огарьков снова метнулся было назад, к Ломакину, пособить ему, остаться с ним, готовый погибнуть рядом с товарищем, а может, наоборот, хотел отвести друга от неминуемой и нелепой гибели, но Ломакин пристыдил его нехорошим словом. Огарьков, сокрушенный таким оборотом дела (сам он, не раненный еще солдат, не имел права в бою покидать орудие), вынужден был отойти в прилесок, чтоб хоть как-то успокоить Ломакина. За кустами, припорошенными легким снежком, стояли Сивашов и Никитка. Чуть поодаль был и Братун. Все ждали конца поединка, не в силах ни помочь, ни охранить своего товарища, ни самим уйти от этого страшного места. И чудо было лишь в том, что никто не боялся танка, будто все были уверены, что шедшая на одинокого Ломакина смерть сама уже была мертвой. Казалось, что танк шел на таран с перепугу, шел на той инерции, которая задается либо страхом, либо злым бешенством.
На самом деле танк, как секач-подранок, нагло пер на орудие, оставляя черную рубчатую прошву на снеговом полотнище. Немец был уверен, что расчет погиб, и теперь ему захотелось попотешиться над умолкшей пушкой: раздавить ее и тем показать своим, что путь свободен. Танк дал газ и ринулся на пушку...
— Ма-а-ма-а!
Хоть и не редкое это слово на фронте, но даже конь вздрогнул и осел на задние копыта, когда Никитка, ни разу не видевший в жизни свою мать, вдруг прокричал это слово ребячьим сиротским голосом. Это было страшнее танкового тарана. Последней командой прозвучала «мама» и для солдата Ломакина — нажал спуск. Словно топор с плеча, грянул орудийный выстрел. Танк вздыбился и рухнул мертвой громадиной, подмяв под себя пушку, солдата Ломакина и давно неживого сержанта Марчука.
— Что ты, дурашка, забоялся! — прижимая испугавшегося Никитку к себе, с каким-то внутренним облегчением проговорил наводчик Сивашов и повернулся лицом туда, где только что ударил выстрел, и, казалось, мучительно силился разглядеть сквозь повязку замерших в мертвой хватке вражеский танк и свою верную подругу-пушку.
— Все! Хана! — закидывая карабин за плечо, отрешенно выдохнул Огарьков. — Айда на батарею! Теперь небось и там заваруха.
Огарьков велел Никитке вести Сивашова на батарею той же тропкой, какой пришли сюда.
— А я коней заберу и живо догоню вас, — тихим и ломким голосом пообещал он. Сам же подошел к Братуну, зачем-то снял уздечку с него и погнал в лесной овражек, где стояли в укрытии кони расчета Марчука.
Никитка, еще не придя в себя, несмело побрел на орудийный гуд батареи. Озираясь по сторонам, он крадко нащупывал тропу и тянул за руку Сивашова, как поводырь. Тот шел тяжело и валко, как бы нехотя. Сапоги неслушно скользили по нестойкой еще снежной налети. Непривычно темно и пусто в голове и вокруг...
— Дядя Паша, а как же сержант Марчук и Ломакин? Они умерли, значит?.. — отходя от ужаса, наивно заговорил Никитка.
— Так хорошо умереть, сынок, — тихо, не сразу, с завистливой ноткой в голосе ответил наводчик.
В лесу раздался винтовочный выстрел. Как и крик «мама!», он больно дернул за душу Сивашова.
— Давай, давай, двигай! — заторопил он остановившегося вдруг Никитку. — Братун... тоже хорошо умер.
Вскоре их догнал на лошадях Огарьков. Он пособил Сивашову и Никитке сесть на коней, и нестройной кавалькадкой, с неходкой ленцой они стали пробираться на огневую позицию батареи.
...А когда показались пушки, в небе налегке прошли назад немецкие бомбовозы. Прошли так же невидимо, высоко. А на землю, как и поутру, тихо падал молоденький, только что народившийся снежок.
Глава десятая
Васюковский конь, на котором ехал Невзоров с НП на батарею, показался ему сильным, но ленивым, непослушным на голос и норовистым на плеть и брань. И потому, верно, комбат всю дорогу уговаривал коня, как хитрющую человечину:
— Разве у Невзорова овса нету? Сенцо зажимал хоть раз?
Мерин прядал ушами, косил глаз, шел малой побежкой, иногда лишь сбиваясь на рысь. С левой задней у него давно слетела подкова, и конь с опаской проезжался на голом копыте, когда под малым снежком подвертывалась первая хрупкая наледь.
— Насчет подковок — да, неважнецки у Невзорова, — виновато приговаривал комбат, матюкаясь на нерасторопных тыловиков. — Но это мы осилим, браток. Дай только отвоюем передышку себе...
На замусоленной луке седла висела васюковская плетка. Минутами Невзоров порывался схватить ее за рукоять и наддать ленивцу такого овса, чтоб дорога загорелась под копытами. Однако Невзоров так же скоро остывал, как и заводился на свой характер.
Наигранный, однако, разговор с конем Васюкова не мог заглушить тревожных дум Невзорова и о другом коне — Братуне. Он жалел его, как верного солдата, и теперь откровенно тужил, что по жалости своей отдал такой жестокий приказ: пристрелить! Жизнь в муках — это еще не смерть. Может, перемучился бы конь и вновь сгодился бы людям, хоть для малой крестьянской работы.
И все-таки комбат Невзоров думал о конях лишь потому, что боялся правды о судьбе огневого расчета Марчука. Он нелепо думал, что кони отведут его душу от этой «правды». Но она кралась к нему с неумолимой жестокостью. Из последних донесений с батареи комбат уже знал, что орудие ведет неравный бой с танками, половина расчета погибла, на исходе боеприпасы, отход невозможен. Было ясно: поединок — не в пользу артиллеристов. Кто жив и кто пал в том поединке — об этом еще никто не думал. Только теперь Невзоров с мучительным отцовским страхом представил на огневом дворике расчета убитого Никитку.
Комбат снял с луки седла плеть давно мертвого Васюкова и со всего зла огрел коня. Тот не понял — за что...
* * *
Осаживая коня, комбат влетел на огневые позиции батареи в тот момент, когда туда пришли наводчик Сивашов, подносчик, он же ездовой, Огарьков и связной Никитка. Как могли, нехотя и растерянно, они рассказали, что произошло с расчетом Марчука. Невзоров мрачнел с каждым их словом, не перебивал и не переспрашивал солдат. После тихо спросил лейтенанта Лампасова:
— Сколько снарядов на батарее?
— Маловато, — неопределенно ответил тот.
— Первое орудие, на-а