Встал отец. Вышла и мать, держится за стенку.
— Уходишь. Или не со всеми? — спросил Никанор.
— Что тянуть. Один скорее дотопаю.
— Натопаешься еще. Войны тянут дороги долгие.
— Ничего… сапоги-то новые дадут, чай.
Все приготовили по-людски проститься. Родион Петрович придет и Графена, — сказал Никанор про мать Федора, — Как же так? — будто огорчился Никзнор не тем, что сын уходит, а что уходит он без застольного провожанья. — Дома какой часок побудь. Неизвестно, когда придется теперь.
— Отдохнуть бы лег перед дорогой, — сказала Гордеевна.
— Со всем народом и поедешь. Веселее, — решил Никанор: уговорил сына.
Кирьян поставил на лавку у двери свой вещевой мешок.
Гордеевна заторопилась — накрыла скатертью стол: вдруг совсем без провожанья уйдет. Поставила бутылку, сковородку с яичницей, пышки положила.
— Пить не хочу, — сказал Кирьян. — Растрава одна.
— Или ослаб?
Кирьян увидел в окно Феню. Она тихо прошла мимо их проулка. Он выбежал и остановил ее. Взял за руку.
— Пойдем. Посидим перед дорожкой.
Она не хотела идти в дом, где не очень-то, как она думала, ждали ее.
— Я у околицы обожду, Киря.
— Идем! — сказал он.
Опа зашла. Поздоровалась, чуть в поклоне опустив голову, и сразу поглядела на Кирьяна.
— Может, помочь что?
— Торопится чего-то он. Как все одно невмоготу ему, — посетовала Гордеевна. Может, Феня что скажет — удержит его.
Никанор понял: малый от тоски бежит.
— Его дело, раз торопится. Присядем.
В стремновской избе Феня первый раз за столом. Сидела рядом с Кирьяном, как это могло быть, если бы молодой хозяйкой вошла она в этот дом. Несбывшееся проглянуло для всех видением желанного. Было непростимым перед людьми прощание сына в отчем доме с чужою женой.
Поднялся Кирьян.
— Мама, отец, жалейте ее и в обиду не давайте, — сказал он про Феню. Очень прошу вас. Через меня родная она и для вас.
Никанор и Гордеевна помолчали с покорностью перед прощальною просьбой сына.
Потом Никанор сказал:
— Мы ее и прежде жалели. Не враги ей. Что не по закону, всегда вступимся. А насчет прочих обид у нас с матерью и рук не хватит ее отгородить. Сама нагородила. Уж не повини, сынок, и ты, Феня, не гневайся, — не мог Никанор даже в такой час не сказать так — помиловать Феню, что любовью парня стравила замужняя.
— Так разве я прошу о чем? — проговорила Феня. — Я ни о чем не прошу. Это Киря по своей воле сказал.
— Мужчинам выдержку бы надо иметь, — не глядя на отца, сказал Кирьян.
— Я, сынок, перед немилой правдой голову не клоню. В яму не оступиться бы.
— Дядя Никанор! Не берите мое лихо судить. И жалости мне вашей не надо. Киря сказал, что через него уж и родная я вам. Из-за меня кровью здесь наследили. Вот какая родная! Да такую гнать от порога. А я с вашим сыном. Хорошо, никто не видит. Вам стыд и позор, а мне, как суд, лавка ваша. Зато образам красный угол в избе, — показала она на иконы. — Боги! На все их воля. И война, и сын уходит, и слезы, и города горят. Стра-аашно такие образа и избе держать! — как в беспамятстве крикнула она, и от ее крика огонек лампадки забился, и будто зарево дрогнуло на иконах.
Никанор и Гордеевна с испугом глядели на Феню.
Кирьян улыбнулся неожиданно:
— По-нашему, хоть пожар, а правда дороже всего.
Никанор встал, сказал как можно сдержаннее:
— Прощаться пришла или бунтовать здесь? Такие бунты в нашем доме не бывали. А что до икон, то они нас не трогают. Смирно глядят, как иные умные люди.
— Сказала. А что не так, судьба доскажет… Киря, я на околице жду. Там простимся, — сказала она и в двух шагах от порога наступила на новую половицу.
Старую, с ржавыми пятнами Митиной крови вывернули и в печи сожгли. Но перешла память на новую: наступить на нее боялись, и лежала она белая и чистая, и по счету знали ее — пятая от порога.
«Черта непереступимая», — подумала Феня: черта стала страхом перед ней в этом доме — не пускала.
На околице попрощались.
Кирьян поцеловал мать и потом уж почти ничего не помнил, все кружилось и пропадало-измученное страданием лицо матери, седая голова отца… Приблизилась Феня и шепотом остановила:
— Ждать тебя буду.
Красиво и скорбно бледное, как холст, лицо. Сухо горят глаза: калилась в них тоска на прощальном ветру.
— Прощай… Прощайте!
Вот и пошел Кирьян с хутора по строгому приказу войны. Уходил все дальше и дальше по дороге, подсвеченной с высоты вишнево разгоравшимися облаками.
Мешочек его низко висел за спиной. Быстрый был шаг. Не оглядывался. Сердцем видел он, как трое стояли — провожали его, и видел хутор с крышами в пару и тихими еще окнами, и свой дом под старыми липами.
Сердце встрепенулось перед поворотом. Оглянулся.
В раме околичных ворот — на дороге, поникнув, стояла мать, чуть сзади отец и у обочины Феня, с той стороны, где звенел над рожью жаворонок.
Кирьян снял кепку и так постоял перед хутором, перед всем родным и милым, что оставалось здесь.
Когда он скрылся за косячком леса — вдруг пропал, Гордеевна опустилась на дорогу-ее молила, чтоб вернулся с войны сын.
Чуть свет заиграла на хуторе гармонь.
Началось провожанье.
Сперва тихо. с уговорами в сенях, куда из застолья выходили поплакать жены и матери.
А потом потянулись песни, похожие на плывущие в небесном раздолье облака.
Раздался пляс. Загремели половицы в избах. Не с веселья — с лиха разошлась удаль волюшкой последнего для многих разгула.
Столы не так богаты, как к концу лета: картошка, зеленый лук, яичница с просоленным салом. Не так много и вина-своего самогона почти нет из-за внезапности таких проводов.
Молчала изба Стремновых.
Тиха и изба Фени. Закрыты окна и дверь с тяжелым, будто кандальным кольцом вместо ручки.
Феня лежала на неразобранной кровати с кружевным покрывалом и высокими подушками. Неподвижен взор и устал.
«Зачем я так сказала? — жалела она, что вспылила за столом, когда надо было потерпеть, и не было бы раскаянья, и Кире было бы легче. — Не посветила ему, а помрачила. Где ты теперь, Киря? Кто-то видит тебя, а я нет.
Не скоро это кончится», — тьмой какой-то, в душе чуяла она, беспроглядное потянулось над землей.
Послышалась песня.
Вот ты сон, сон мой милый.
Сперва запели в одном дворе. А потом подхватил весь хутор. Феня вышла на крыльцо.
Пела о красивой мечте людская печаль.
Женские голоса удалялись и затихали, когда мужские — с ясно пробивавшимся тенорком — вели сильно, со вздохом.
Он, да сон счастливый.
И снова одиноко загоревал женский голос.
Ой, да воротись ты…
Постепенно голоса могуче сходились в одну силу.
Он, да воротись ты,Сон мой, да назад.
Мужчины повторили с согласной задумчивостью, в которой страстно вдруг проблеснул тенорок.
Ой, сон мой,Воротись да назад.
Песня раскатами отдавалась в лесах, затихала там и вновь поднималась на хуторе.
Да сделай меня,Да сделай, милый,Ой, меня счастливой.
Может, оглянется судьба, тронут ее неведомое сердце не мольбы, с которыми от века все идет и — идет свет, а красота тронет в желании малом — все-то оно со слезинку, что без особого колдовства можно и исполнить сои счастливый вернуть.
А и, хоть во жизниОдин, один раз…
Заслушалась Феня, как завороженная стояла, забыла про все и вдруг очнулась от криков и плача… Не вернулся сон счастливый… Порыжелая дорога, па которой стояли подводы, стала лобным местом прощания.
Столпились все у подвод. Последние объятия, поцелуи, уговоры и слезы.
— Мама, не горюй, не надо.
— Ребят береги!
— Пиши, Ваня!
— Сынок, сынок!
— Пора. Садись!
— Не пущу! — раздался крик, и упала Палаша — соседка Фени — обняла ноги мужа. — Не пущу!
Он поднял ее. Сам крикнул с гневом:
— Да что вы! Разделаем их всех к ядреной матери!
— Папа… Папаня!
— Трогай!
— О, Господи!
— Палаша… Палаша. Ботинки мои Саня пусть носит. Не береги.
— Трогай!
— Да будет. За жизнь не нацеловались.
— Трогай!
— Прощайте!
— Ждите нас скоро!
Взмелась пыль, над которой качались косматые головы коней. Вслед подводам бежали и падали женщины в бессилии удержать тронувшееся. Кричали детишки. Слышали отцы их голосенки.
— Папа… Папаня…
Уносились быстро подводы — скорей, скорей, не слышать и не видеть, как бьется в горе свое, милое.