в польскую распрю… не зачем вмешиваться»[1635]. В этом отрывке Константин Павлович выводит свою «польскость» из сопричастности территории и языку, наличия семейных связей и факта защиты своего нового отечества. В отношении последнего аспекта нельзя не вспомнить, что именно так действия князя объяснял в письме императору И. И. Дибич: великий князь «запретил русским войскам наступательные действия», поскольку это могло бы вызвать среди населения толки, «будто русские убивают поляков»[1636]. Интересно, что одной из прибывших к нему делегаций великий князь даже дал слово предупредить о нападении на Варшаву за 48 часов[1637].
В начале восстания великий князь просто не желал проливать кровь поляков[1638], а в основе такого решения лежала убежденность в политической субъектности Польши и недопустимости вмешательства Российской империи в целый ряд происходивших здесь процессов. Окажись великий князь свидетелем бунта в любой другой части империи, его позиции были бы, бесспорно, иными, а решительность покарать бунтовщиков не сдерживалась бы ментальными установками. Примечателен и тот факт, что Константин Павлович, отпустив польские войска, зафиксировал разделение между участниками событий не по линии лояльные – нелояльные, а по линии русские – поляки.
Император, возмущенный действиями брата, который не только не предпринял ничего для предотвращения восстания в Варшаве, но и отпустил польский Конно-егерский полк, казалось бы, должен был придерживаться иной линии поведения. Вместе с тем у императора был свой Валицкий – даже не один, и, выслушивая предъявляемые польской стороной требования (соблюдение конституции, полная амнистия восставшим, присоединение к Царству Польскому территорий, аннексированных Российской империей по разделам Польши, и даже начало войны с Австрией за Галицию[1639]), монарх вел с представителями мятежников столь же долгие и столь же поразительные разговоры.
До объявления манифеста от 25 января (6 февраля) 1831 г. «О вступлении Действующей Армии в пределы Царства Польского, для усмирения мятежников»[1640] император успел пообщаться с несколькими польскими эмиссарами – Ф.‐К. Любецким, Я. Езерским и Ф. Вылежинским. У нас нет материалов относительно разговора, который состоялся между императором и хорошо ему знакомым министром финансов Царства Польского Ф.‐К. Друцким-Любецким, принявшим впоследствии решение не возвращаться в Варшаву[1641]. Два других депутата от временного правительства восставших, напротив, оставили достаточно пространные описания своих разговоров с Николаем I и некоторыми высшими чиновниками.
Император стремился создать видимость того, что российская власть не вступает в переговоры с мятежниками, поэтому Любецкий получил аудиенцию в качестве министра финансов Царства Польского, а Я. Езерский и Ф. Вылежинский – как путешественники[1642]. Едва ли, впрочем, указание на соблюдение приличий проясняет здесь причинно-следственную связь, ведь это не дает ответа на вопрос о том, зачем император Николай разговаривал с посланниками Варшавы.
Прежде чем перейти к обсуждению этого аспекта, отметим, что основным источником информации о содержании разговоров являются воспоминания, оставленные самими парламентерами. Не вызывает сомнений, что они передавали состоявшийся разговор, исходя из собственных интересов и установок оппонирующей Николаю стороны, а значит, здесь можно заподозрить недостоверность. Однако при более детальном разборе становится понятно, что представленные данные вполне валидны. Например, материалы Я. Езерского подтверждаются описанием, которое дает аудиенции сам Николай I в переписке с Константином Павловичем[1643]. К тому же Езерский и Вылежинский обращаются к актуальным идеям и риторическим конструктам эпохи.
Встреча, описанная Я. Езерским, указывает на сильное эмоциональное потрясение, которое переживал в эти дни Николай I. Император прямо заявил своему визави, что «никак этого не ожидал»[1644]. При этом в разговоре-размышлении о своих взаимоотношениях с жителями Царства монарх использовал буквально все, что было в его арсенале: указание на свою любовь к полякам («Я любил Поляков и рассчитывал на взаимную любовь»[1645]) и высокую оценку польской армии. В последнем случае предписанная структура мысли буквально перечеркивала реальность: Николай I напомнил Езерскому о польской чести, верности и защите западных границ империи. Он также использовал аргумент, представленный им за несколько месяцев до восстания в речи перед сеймом: «Мог ли Я предвидеть, чтобы польское войско, которое Я высоко ценил, на честь и верность которого Я полагался столько же как и на храбрость, скрывало в среде своей зародыш измены… могу ли Я узнать в них воинов, кои с незапамятных времен славились ненарушимою верностью? На них рассчитывал Я в минуту опасности; во всех внешних войнах они составляли Мой авангард»[1646].
Предлагавшиеся императором решения прямо определялись ментальными установками. Николай говорил c варшавским эмиссаром о невмешательстве России в разрешение конфликта («Мои интересы заставляют Меня желать, чтобы Польша сама очистилась от преступления, которое совершили некоторые из ее сынов»[1647]) и требовал покаяния от зачинщиков, которые должны предстать перед монархом как «дети, уповающие на своего отца»[1648]. Император также полагал, что войска, перешедшие на сторону восставших, должны «на полях битв загладить свой поступок»[1649].
Этот разговор демонстрирует, что Николай I с трудом принимал тот факт, что развернутая еще во времена Александра I и укрепленная при нем самом политика в отношении Польши рушилась на его глазах. Император должен был действовать, однако ему предстояло убедить себя самого, что он имеет на это право. Монарх восклицал, обращаясь, напомним, к парламентеру восставших: «Поставьте себя в Мое положение… Будь Я только Польским Царем, Я бы находился теперь среди вас; но как Русский Император, Я должен обращать внимание и на другие интересы: Я не могу упускать из виду честь и достоинство великого Государства… Укажите Мне на средство к мирному решению вопроса, средство пригодное для польского Царя, который в то же время есть русский Император… Могу ли Я закрыть глаза на все, что произошло? Разве в Варшаве не было совершено убийств? Разве не покушались на жизнь Моего брата?»[1650] И, наконец, император подошел к тому, что система, которую он поддерживал, представляла собой, в сущности, иерархию. Он выразил эту мысль также в форме вопроса-упрека: «Каким образом Я могу одно из государств, стоящих под Моим скипетром, возвышать на счет другого?»[1651]
Между прочим, схожие рассуждения о выборе между двумя политическими субъектами содержатся и в переписке Николая и великого князя Константина Павловича. В письме от 8 (20) декабря 1830 г. император задавал брату вопрос, который, судя по контексту, не был столь уж риторическим: «Если из двух народов и двух престолов один должен погибнуть, – могу ли я хоть мгновение сомневаться?»[1652]
И все же в конце разговора с Я. Езерским император обратился к базовым установкам, определявшим его политику на западных территориях. Он заявил польскому эмиссару: «…я найду средство простить»