полюбоваться им ещё раз? Конечно! Но не это главное. Он хотел показать его жене, хотел
увидеть её восторг и порадоваться, что дал ей этот восторг. Но Смугляне-то, кажется, ничего не
надо. Её инертность просто убивает!
Крутнувшись по двору, Роман ныряет в сарай, к деревянным фигуркам. Он сидит там и все
доводы, невысказанные Нине, начитывает своим творениям, которые, вероятно, впитывают их, как
губка, потому что раздражение куда-то всё-таки уходит. Под ложечкой уже сосёт от голода, но не
идти же к ней на поклон! Не просить же её что-нибудь приготовить! Да и возвращаться пока ещё
рано – вряд ли она успела обо всём подумать. Не помешает и самому поразмыслить кое о чём. Как
надоели эти постоянные мелкие стычки! Как коротки минуты их душевной близости, подобные тем,
когда однажды утром он прокопчённый пришёл с дежурства. Но как обидно, что даже эти краткие
минуты зыбки и ненадёжны! Кто же их разрушает? Пожалуй, в первую очередь их краткий лад
разрушает прошлое. Слишком много неприятного позади: и болезнь жены, причину которой никак
не забыть, и «благословляющие» плевки её матери. Смугляна даже не подозревает, что он помнит
всё это. Прав Серёга: у человека всегда два «я». А ведь с Ниной-то ему хотелось жить слитно, без
этого второго скрытного «я». Только не выходит почему-то. «Чего я хочу от жизни с ней? –
спрашивает себя Роман. – Не лучше ли нам всё-таки расстаться…»
Перед обедом он слышит, что Смугляна вышла на крыльцо. А, глянув в окно, видит, как она
выплёскивает воду с картофельными очистками. «Эх, куда же ты плещешь-то!» – недовольно
морщится он, потому что сам-то выплёскивает помои в огороде, за домом. Но хорошо уже то, что в
доме что-то готовится. Сейчас она сварит и даст знать. Однако время обеда проходит, а его никто
не беспокоит. Остаётся одно: сидеть и резать свои фигурки. А может быть, и она со своей стороны
пытается заставить его задуматься о ней? Что ж, у Нины это выходит успешней, потому что она-то
при кухне.
Терпение заканчивается часов около пяти, когда Смугляна, как ни в чём ни бывало, начинает
мыть крыльцо. Отряхнув стружки, Роман выходит из сарая, идёт к дому. Перед Ниной таз с грязной
водой. Сидя на корточках в какой-то неловкой позе, она трёт его, выглядя зажатой, жалкой, какой-
то почти ничтожной – она здесь не хозяйка, а служанка, падчерица, которая вынуждена работать.
Даже в злом, раздражённом состоянии Роман не может отделаться и от острой жалости к ней.
Смугляна оглядывается на него, убрав прядь волос с лица, но смотрит каким-то боковым зрением.
Молча пройдя в дом, Роман видит, что пол вымыт и там. На уже холодной плите застывший суп с
картошкой и вермишелью. Роман отрезает кусок хлеба и ест его прямо из кастрюли.
218
– Может, подогреть? – спрашивает жена от порога.
– Сойдёт и так. А что же ты в обед не позвала?
– Я думала, ты ушёл куда-то…
Вот оно что. Только и всего. Дурак он, конечно, что сидел в сарае целый день, как сыч, но
разговаривать с ней всё равно не хочется. Теперь уже перегорев, он привычно и обыденно
признаётся себе, что на самом-то деле никогда не любил её, не любит сейчас и не полюбит
никогда… Какое чудо должно произойти, чтобы это случилось? Так что же тогда остаётся? В чем
смысл их жизни? И вообще, нужен ли им ребёнок, к которому они всё ещё стремятся? Нет-нет,
думать так нельзя. Но как можно построить основательную жизнь на таких ничтожных островках
тепла? Кстати, давно уже о своей любви не говорит ему и она.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
День итогов
Снег на горы опускается уже в конце июля. Роман смотрит на досрочно поседевшие склоны как
на какую-то нелепицу. Снежные шапки, сверкающие всё лето на двух вершинах, казались уже чем-
то летним и привычным, но теперь к посёлку подкрадывается самая настоящая зима. Эта мягкая
белая кошка, кажется, просто подрёмывала всё лето за ближними горами, а теперь, с
приближением своего часа, пробудилась и, томно потянувшись, приподнялась с той стороны.
Положила на хребты свои белые лапки и наблюдает за пока что беззаботно-зелёным миром, в
который уже вскоре ей предстоит нежно и мягко сойти. И это всё при том, что георгины,
вымахавшие к августу выше некоторых заборов, как беззаботные дураки выглядывают на улицы
своими разноцветными лохматыми головами величиной с тарелку. Удивительно, что в таком
летнем, разноцветном мире может пронзительно потягивать стылым. Летний воздух, оказывается,
бывает не только тёплым, но и таким вот свежим и холодным.
В преддверии осенних зачётов Каргинский окончательно отказывается от нормального языка,
перейдя на язык наставлений, которым выражается, даже покупая хлеб в магазине. Все
обыкновенные жители поселка глядят на известного пожарного с уважением и состраданием и на
всякий случай, сторонясь, пропускают без очереди. Семья Каргинского, конечно, тоже подбирается
и подтягивается, но, видимо, ещё не до требуемой формы, потому что, когда начальник
поднимается к себе на обед, то слышно, что команды с восклицаниями: «кыш, баба!» или «я научу
тебя по борозде ходить!» продолжаются и там. Про борозду он обычно выкрикивает, уже сбегая по
лестнице, и его худая жена, тоже выработавшая за долгую жизнь с ответственным лицом
подходящий командирский голос, теперь помалкивает и лишь крепко прихлопывает дверь, которую
её улетающий муж не успевает закрывать. Но как раз в это-то серьёзное, ценное время
Каргинскому приходится уехать на соседнюю станцию к дочери, в семье которой что-то случилось,
и он договаривается на подмену с начальником четвёртого караула Тараножкиным.
Веселье начинается утром с того, что на дежурство Тараножкин является украшенным
синяками.
– С кедра упал, – лаконично и кротко поясняет он.
И, наверное, в своём карауле его поняли бы так, как он этого хочет, но не в карауле Каргинского.
Его несчастное падение представляется всем слишком уж любопытным. Во-первых, чего это
пожилому пожарному приспичило падать с кедра в год, когда на кедрах ни шиша? Во-вторых, даже
если б и были там какие-то шиши, то шишковать-то всё равно ещё рано. И, в-третьих, как же это
умело надо было хрястнуться с кедра, чтобы синяки точно и развешено распределились под оба
глаза? Андрей Коржов даже просит Тараножкина хоть как-то более или менее наглядно
продемонстрировать последний момент, но тот лишь вздыхает и горестно качает головой.
– Всё ясно, – итожит Коржов, уже повернувшись ко всему караулу, – где-то мешок с пиздюками
развязал…
И эта догадка подтверждается уже к вечеру. В часть