медсестра, – не
волнуйтесь.
– Что-о?!
– Не вол-нуй-тесь…
– Так операция была?
– Уже бы-ла….
Роману кажется, будто он прирастает к табурету. Всё пропало – детей у них не будет и, значит,
не будет уже ничего… Теперь всё определённо и всё безнадёжно. Роман невольно ловит себя на
каком-то изменении собственного лица, оно как будто само собой стягивается холодной судорогой.
Кажется, с лица уходит кровь. Нечто похожее было в городе, когда он почувствовал поседение
волос на голове.
– Ну и что? – спрашивает Федя, не понимая о чём нужно спрашивать.
– Да так, ничего, – отвечает Роман, неточно, со стуком роняя трубку в гнездо.
Скрывая странное непослушное лицо, он поднимается и уходит в спальное помещение. Слёзы
подкатывают так близко, что их уже, кажется, нельзя предотвратить. Только этого ему ещё и не
хватает. Хорошо бы сейчас уйти из части. Роман подходит к начальнику караула.
– Фёдор, отпусти меня с дежурства, – просит он, равнодушно глядя в сторону, – отдежурю потом
один раз в другом карауле.
– Хорошо, иди, – даже как-то слишком легко соглашается тот, не решаясь спрашивать о
причине.
– Ты мне должен десять рублей, – тут же повернувшись к Бычкову, напоминает Роман.
– У меня сейчас нет десяти, – смешавшись, отвечает тот.
Повернувшись боком на диване и распрямив ногу, он вытаскивает из брюк кошелёк с застёжкой
шариками, вынимает пятёрку. Роман берёт пятёрку и, заметив в кошельке тройку, забирает и её.
– Ты чего это?! – возмущается Бычков.
– Только не надо возражать, – произносит Роман какую-то совершенно чужую для него фразу, –
хорошо? Я спрашиваю, хорошо?
Бычков видит его побледневшее лицо и опускает взгляд. В части уже все знают, как однажды
Роман ударил завхоза ОРСа Старейкина. Ударил всего один раз. И говорят, теперь Старейкин
закрывает своим работникам наряды по самым справедливым расценкам.
– Хорошо, – соглашается Бычков.
– Вот так-то лучше. За тобой ещё два рубля. Не забудь. Хорошо?
– Не забуду.
Сначала Роман отправляется в магазин, всю дорогу пытаясь сохранять на лице ту мёртвую,
жёсткую корку, которая помогает удерживать слезы. Удивительно, что это удаётся долго. По пути из
магазина становится ещё хуже: бутылка водки, болтающаяся в кармане, подстёгивает жалость к
себе. Но ему, пожарному в кирзачах и в синих форменных галифе, было бы позорно идти по улице
с мокрыми глазами. Войдя, наконец, в ограду, он стискивает голову ладонями и опускается на
крыльцо. Но слёз уже почему-то нет. Что с ними стало внутри – не понятно. Он встаёт, проходит по
двору, перебирая взглядом всё своё хозяйство. Будущего здесь нет. В городе, где у него живёт
собственный ребёнок, будущего больше. Роман входит в дом, скоблит ножиком мягкий
алюминиевый колпачок с буковками на голышке бутылки, чувствуя, что на самом-то деле пить ему
не хочется: зачем к одной гадости добавлять другую? Но так делают многие, когда им плохо.
Попробует и он. Наверное, лучше всего хлопнуть сразу целый стакан. Но со стаканом не выходит.
Водка очень тёплая и противная. Задохнувшись с первого глотка, оттого что водка попадает куда-
то «не в то горло», Роман несколько минут сидит, откашливаясь. Наконец, жжение в глотке утихает,
и со второй попытки удаётся влить в себя весь стакан. А через час без всякой закуски оказывается
опустошённой и вся бутылка. Водка выпивается с отвращением, как горькое лекарство, которое
нужно обязательно принять. Тут же за столом и засыпает. Двери в сени и на улицу открыты
настежь, приёмничек орёт на полную громкость длинным, бодрым концертом Иосифа Кобзона.
Никто к Роману не заходит. За эти часы мимо дома и проходит-то лишь два или три человека…
232
* * *
Через две недели Роман привозит Смугляну из райцентра. Почти всё время пока они едут по
длинной, но ровной асфальтовой дороге, тянущейся по берегу Байкала, Нина молча смотрит на
озеро, безразличная ко всем масштабным красотам за окном. Больной темы они не касаются ни в
дороге, ни дома. Всё идёт, как шло.
До сессии Смугляне остаётся лишь неделя. Она углубляется в чтение, но иногда, оторвавшись
от книг, начинает плакать. Роман не спрашивает её, о чём она плачет – понятно и так.
На животе Нины остаётся прямой поперечный шрам, который, как утешили врачи, со временем
затянется и станет незаметным. Лишь через несколько дней жена рассказывает, что операция
была напрасной: разрезали, посмотрели и, не обнаружив предполагаемого, зашили. Во время
операции она всё хорошо слышала и, кажется, даже догадывалась, что они делали в животе, хотя
чувствительности там не было. За действиями врачей наблюдала группа студентов. Все –
ровесники Нины. Они смотрели жалостливо на неё, а она жалела их. Жалела за то, что им
приходится всё это видеть. Тем более, что один паренёк свалился в обморок. Каждое действие
хирурга комментировалось студентам. По этим-то сконфуженным объяснениям Смугляна и
поняла, что операция не имела смысла. Потом особенно усердные утешения сестры и отдельные
осторожные слова окончательно убедили её в этом. Хотя, конечно, никто из врачей не признался
ей в этом прямо.
– Ничего себе! – возмущается Роман. – Выходит, ты была у них чем-то вроде наглядного
пособия?
– Выходит так.
– Постой-постой, – постепенно доходит до него, – но если операция была напрасной, то можно
считать, что её вроде и не было? Значит, ситуация не изменилась, и у нас всё ещё небезнадёжно?
– Я просто не хочу ни о чём сейчас думать, – говорит Нина. – Знал бы ты, как мне надоели эти
больницы, эти запахи, эти уколы, эта боль. Я просто хочу немного отдохнуть.
– Хорошо, отдохни. Но, отдыхая, укрепляй общее здоровье. Всё-таки бег и закаливание тебе не
помешают.
Бедной Смугляне кажется, что в этой её несчастной жизни не ожидается никакого просвета.
А в принципе, безвыходных ситуаций нет. Если у Смугляны ничего не получится, есть и другой
выход. Можно просто съездить в детский дом и взять ребёнка оттуда. Надо только узнать, где он
находится. Съездить, хотя бы посмотреть, а там уж видно будет. Но это не сразу. «Может быть, мы
ещё и сами с усами?» *7
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Своё небо
Очень скоро становится как-то уже и не до закаливания. Во всяком случае, наиболее
подходящее время для него минуло, хотя никакой видимой стыковки зимы с летом незаметно. Две
сестрицы – недельки, летняя и осенняя, различаются, лишь если их сличать по календарю. Обе –
серые, промозглые, невзрачные. Обе – ну просто тьфу! И, наконец, когда в уже полноправно
зимнее, но всё ещё относительно тёплое время с неба глухими бесформенными лафтаками
парашютирует снег, сомнений не остаётся: это – зима. Правда, зима