тебе, Джефферс? Так трудно рассказать о человеке, когда уже знаешь его, – гораздо проще сказать, как чувствуешь себя рядом с ним! Когда на болоте дует восточный ветер, становится холодно и неприятно даже в самую теплую погоду – в общем, Л был чем-то похож на восточный ветер: так же, как ветер, он устраивался в каком-то месте и начинал дуть. Другая его особенность заключалась в том, что в его присутствии вопрос мужского и женского становился как будто теоретическим, я полагаю, потому, что сам он явно пренебрегал стереотипами. Другими словами, он подрывал устойчивые представления о мужчинах и женщинах.
Он был очень маленьким, изящным и совсем не производил внушительного впечатления, и всё же возникало чувство, что в любую минуту он способен на какую-то жестокость – как будто он постоянно сдерживал свои порывы. Его движения были осторожными, будто из-за старой травмы, но на самом деле, думаю, просто так проявлялся возраст – возможно, потому, что он думал, что будет молод всегда. И он действительно всё еще выглядел молодо, частично благодаря красивым чертам лица, в особенности темным бровям, которые изгибались дугой над широко открытыми глазами, излучающими свет, как я уже писала. Нос у него был небольшим и аристократичным: нос сноба. У него был хорошенький маленький рот и полные губы. В его внешности было что-то средиземноморское – изящные черты лица, как я уже говорила, будто нарисованные. Он всегда был очень опрятным и ухоженным, совсем не таким, каким мы представляем художника. Зато его фартук был страшно грязным, весь будто в запекшейся крови, как у мясника. Я впервые заметила, что пальцы его левой руки изувечены: слегка искривлены, кончики сплющены.
– Несчастный случай в детстве, – сказал он, поймав мой взгляд.
Да, он был привлекателен, хоть и неясен для меня: на физическом уровне он излучал какую-то безучастность, которую я принимала близко к сердцу и истолковывала как знак того, что он не считает меня настоящей женщиной. Как я уже говорила, он заставлял меня остро чувствовать свою непривлекательность, и, признаюсь, в тот день я тщательно продумала наряд, ожидая, что увижу его. И всё же он был таким миниатюрным и компактным, совсем не тот тип, к которому меня влечет физически, – если бы я хотела, то могла бы защитить свое самолюбие! Вместо этого я поддалась отвращению, за которым таилась нелогичная надежда. Я хотела, чтобы он был чем-то большим, чем тот, кем он является, или чтобы я была в меньшей степени собой, и из-за этого во мне проснулся интерес – в любом случае у меня было ощущение, что между нами лежит что-то неизвестное, что пробудило опасную часть меня, ту часть, которая ощущала, что я еще не жила по-настоящему. Это была та же часть или ее аспект, которая привела меня к Тони, которого я точно так же сразу не признала и с которым не могла себя представить. Тони тоже пробудил меня, дав понять, что в моей голове есть четкий образ мужчины, которому он не соответствует. Чтобы увидеть его, мне пришлось прибегнуть к способности, которой я не вполне доверяла. Я поняла, что всю мою жизнь этот образ заставлял меня признавать и считать реальными только определенных людей, в то время как другие оставались незамеченными и плоскими. Я поняла, что мне не следует больше доверять этому восприятию и что механизм недоверия и неверия, за которым следовало вознаграждение, со временем вытеснил доверие и веру: это, я думаю, даже в большей степени, чем сам Тони и географическое расстояние от моей новой жизни до прежней, сформировало значительную часть пропасти, отделяющей меня от человека, которым я была.
Мне всегда было интересно, Джефферс, правда ли настоящие художники – это те люди, которым удалось довольно рано отказаться от своей внутренней реальности или сдвинуть ее на периферию: это объясняло бы, каким образом человек может так много знать о жизни с одной из своих сторон и совершенно ничего не понимать о другой. После того как я встретила Тони и научилась преодолевать собственное понимание реальности, я осознала, как широко и бессистемно я способна представлять многое и как холодно воспринимаю продукты собственного сознания. Единственный подобный опыт в моей прошлой жизни был связан с той пылкостью, с которой я в какой-то момент представляла, как что-нибудь с собой сделаю: думаю, это было как раз в тот момент, когда моя вера в жизнь, которую я тогда жила, и неспособность продолжать так жить боролись между собой насмерть. Мне кажется, передо мной в эти мгновения что-то промелькнуло, ужас от себя или ненависть к себе, что было своего рода дверью, ведущей к изнанке личности: я увидела монстра, Джефферс, уродливого, рвущегося наружу гиганта, и захлопнула перед ним дверь так быстро, как только могла, хотя и недостаточно быстро, чтобы не дать ему отхватить от себя кусок. Позже, когда я переехала жить на болото и окунулась в воспоминания, я обнаружила, что смотрела на себя в самом жестоком свете. Никогда я не мечтала о способности творить больше, чем в тот период. Будто только попытка выразить или отразить какой-то аспект существования могла искупить ужасное знание, которое я приобрела. Я утратила слепую веру в события и увлеченность собственным существованием, которые, как я поняла, и делали жизнь сносной. Эта утрата, казалось, представляла собой не что иное, как приобретение власти восприятия. Я чувствовала, будто эта власть лежит за пределами языка: я была так уверена, что смогу ее изобразить, что даже купила материалы для рисования и устроилась дома в уголке, но то, что я испытала, было противоположно освобождению, Джефферс. Вместо этого мое тело словно вдруг лишилось дееспособности, его охватил своего рода паралич, с которым мне придется жить всегда.
Как говорил Софокл, как страшно знать, когда от знанья нет пользы нам[1]!
Но моя цель здесь – дать тебе представление об Л: мои мысли о восприятии и реальности полезны только в той мере, в какой они помогают продвигаться в моем неуклюжем понимании, кто такой Л, что он собой представляет и как работает его сознание. Я подозревала, что душа художника – или та часть его души, в которой он художник, – должна быть абсолютно аморальной и свободной от личных предубеждений. И учитывая, что жизнь заставляет нас всё больше укрепляться в личных предубеждениях и таким образом позволяет нам принять ограничения судьбы, художник обязательно должен оставаться начеку, чтобы избежать этих соблазнов и услышать зов истины, когда тот прозвучит. Этот зов, я думаю, очень легко пропустить – или, скорее, проигнорировать. И соблазн проигнорировать его возникает не единожды, а тысячу раз, регулярно вплоть до самого конца. Многие люди предпочитают сначала позаботиться о себе, а потом уже об истине, и удивляются, куда исчез их талант. Это не особенно связано со счастьем, Джефферс, хотя нужно сказать, что знакомые мне художники, которые ближе всего подошли к реализации своего видения, были и самыми несчастными. И Л был одним из них: несчастье окружало его, как густой туман. Я, однако, не могла не заподозрить, что оно было связано с другими вещами, с его возрастом, увядающей мужественностью и переменой в его жизненных обстоятельствах: другими словами, он сожалел, что не заботился о себе еще больше!
По-прежнему сидя на своей скамеечке, он начал говорить о молодости, которую провел в Калифорнии после того, как достиг первой заметной вершины своего раннего успеха. Он купил участок на пляже, так близко к воде, что волны белой пеной докатывались почти до самого дома. Завораживающий плеск и движение океана околдовывали его, и он проживал под действиями этих чар день за днем, пока не перестал замечать течение этих дней. Солнце посылало вниз свои лучи, а волны вспенивали их в какую-то дымку, создавая фосфорическую стену, похожую на чашу света. Жить внутри чаши света, вне механизма времени – это, как он понял, и есть свобода. Он был тогда с женщиной, которую звали Кэнди, и сладость ее «съедобного»