унижать, если это то, чего она хочет. Она рассмеялась и, к моему большому удивлению, ответила:
– Слава богу, что ты моя мама.
И вот так, Джефферс, эта глава нашей жизни на болоте закончилась, и должна была начаться другая – гораздо более неясная и запутанная. Что я чувствовала в тот момент в отношении драмы, которую спровоцировала, пока она перемещалась в сферы, находящиеся вне моего контроля? Я никогда сознательно не думала, что могла бы или что мне придется контролировать Л, и недооценивать моего старого противника – судьбу – было ошибкой. Видишь ли, я всё еще почему-то верила в непоколебимость другой силы – силы повествования, сюжета, называй как хочешь. Я верила в фабулу жизни и в ее заверение, что все наши действия так или иначе обретут смысл, что всё обернется к лучшему, как бы много времени на это ни потребовалось. Не знаю, как я еще умудрялась двигаться вперед, придерживаясь этой веры. Но я двигалась, и именно она не давала мне сесть на дорогу и сдаться. Часть меня, выстраивающая сюжет жизни, – одно из многих имен моей воли – теперь входила в противоречие с тем, что вызвал или пробудил во мне Л, или с тем, что во мне узнавало его и тем самым опознавало само себя: с самой возможностью растворения идентичности, освобождения со всеми его космическими непостижимыми значениями. Ровно тогда, когда я начала уставать от сексуального сюжета – самого отвлекающего и обманчивого из всех сюжетов – или же когда он начал уставать от меня, на его место пришла новая духовная схема избегания неизбежного, судьбы, уготованной телу! Л сам стал этому воплощением, перенес в жизнь – это его тело растворилось и сдалось, а не мое. Он боялся меня всё это время и был прав, потому что, несмотря на все его разговоры о том, что он уничтожит меня, я, кажется, уничтожила его первой. Хотя, Джефферс, я не принимала это на свой счет! Думаю, я представляла для него смертность, потому что была женщиной, которую он не мог стереть или преобразовать своим собственным желанием. Другими словами, я была его матерью, женщиной, которая, как он боялся, съест его и заберет обратно его тело и жизнь точно так же, как создала.
Из всех этих бурных дней у меня в памяти остался образ Тони в ту ночь, когда Бретт пришла сказать, что Л лежит на полу во втором месте. Как только мы пришли туда, увидели его и поняли, что ему нужно в больницу, Тони поднял его на руки и спокойно вышел с ним из спальни. Как бы Л не понравилось, подумала я, что Тони величественно несет его, как сломанную куклу! Я шла впереди, чтобы включить свет в главной комнате, поэтому видела, как Тони переступил порог с Л на руках и впервые увидел Адама, Еву и змея. Он воспринял это спокойно, Джефферс, не колеблясь, не останавливаясь, будто неспешно шел через пылающий пожар, из которого спас поджигателя. В этот момент я чувствовала себя опаленной этим самым огнем: он вспыхнул очень близко ко мне, настолько близко, что лизнул меня своим горячим языком.
Конечно, хорошо известно, Джефферс, что поздние работы Л способствовали возрождению его репутации, а также принесли ему настоящую известность, хотя я считаю, что частично он обязан этой славой интересу к подробностям личной жизни, который всегда возникает вокруг ауры смерти. Его автопортреты – настоящие снимки смерти, не так ли? Он встретился со смертью в ту ночь, когда с ним случился инсульт, но жил с ней – можно даже сказать, счастливо – всегда. И всё же лично я всё еще нахожу в этих портретах слишком много иконографии собственного «я», что, полагаю, неизбежно. Они возвращаются к тому человеку, которым он был; они светятся одержимостью и неверием, что это могло случиться – с ним! Но «я» – это наш бог, другого у нас нет, и поэтому общество встретило эти портреты с большим восхищением и благосклонностью. Появились даже ученые, внимательно изучающие эти свидетельства неврологического заболевания, так красиво и точно описанного мазками Л. Те мазки пролили свет на некоторые тайны, которые существовали в темноте его мозга. Как полезен может быть художник в вопросе репрезентации! Я всегда считала, что истина искусства равна любой научной истине, но она должна сохранять статус иллюзии. Поэтому мне не нравилось, что самого Л стали использовать в качестве доказательства и вытащили, если можно так выразиться, на свет. Этот свет в то время был неотличим от света славы, но однажды он может так же легко стать светом хладнокровного анализа, и тогда те же самые факты будут использоваться как доказательство чего-то совершенно другого.
Но я хочу рассказать о ночных пейзажах, в которых еще не была утрачена сила иллюзии. Эти картины были сделаны на болоте за удивительно короткий срок, и я хочу поделиться тем, что знаю об условиях и процессе их создания.
После отъезда Бретт Л остался во втором месте один, и перед нами быстро встал вопрос, как о нем заботиться. Я знала, что, если возьму на себя роль сиделки и постоянно буду у него на побегушках, это навредит моим отношениям с Тони: я уже постояла на краю той пропасти, и ничто больше меня туда не затащит! Тони и самому приходилось много помогать Л в первые дни – чтобы поднимать его, требовалась физическая сила, и Л не мог обойтись без Тони, когда ему необходимо было справить нужду, хотя относился к нему высокомерно. Он вернулся из больницы сварливым и суетливым, стал слегка заикаться и время от времени командовал Тони, как настоящий дофин.
– Т-т-т-тони, можешь переставить стул лицом к окну? Нет, это слишком б-б-близко – чуть подальше – да.
Я привыкла к так поразившему меня в первую ночь зрелищу, потому что теперь Тони часто носил Л на руках, иногда до самого дальнего края сада, если Л хотел на что-то посмотреть. Но, как я уже сказала, Л быстро восстановился, Тони сделал ему две трости из молодых веток, и вскоре он смог сам ковылять по дому. Однако он был не в состоянии готовить или заботиться о себе, и, когда он снова взялся за работу, стало очевидно, что кто-то должен быть рядом и помогать ему, поднося кисти и подбирая краски. К моему удивлению, исполнять эту роль вызвалась Джастина, так что Тони вернулся к своим традиционным обязанностям, а я, присматривая за ними, обнаружила, что у меня ненамного больше дел, чем обычно.
Способна ли катастрофа освободить нас, Джефферс? Можно ли сломить непоколебимость того, что мы есть, нападением настолько жестоким, что мы с трудом остаемся живы? Вот такие вопросы я задавала себе на заре выздоровления Л, когда от него вполне ощутимо начала исходить болезненная неоформленная энергия. Это была струя жизни, брызжущая из огромной пробитой в нем дыры, у нее не было ни собственного названия, ни знания, ни направления, и я наблюдала за тем, как он боролся с ней и пытался ее распознать. Через три недели после возвращения из больницы он взялся за первый автопортрет, и Джастина описала мне мучения, которые он преодолевал, пытаясь держать кисть в изуродованной и опухшей правой руке. Он решил изобразить себя стоя, сказала она, с тростью в левой руке, поставив зеркало сбоку. Она держала ему палитру, брала и смешивала краски, как он показывал. Его движения были мучительно медленными и требовали большого напряжения, он постоянно стонал и из-за сильной дрожи в руке ронял кисть. Помогать ему было не особенно приятно! Эта его первая картина, где взгляд зрителя скользит по большой диагонали – мир вливается в правый верхний угол и выливается из левого нижнего, – была шокирующе грубой. Шокирующей, потому что в ней и за ней всё еще чувствовалась точность момента. Другими словами, она была покалечена, но всё еще жива, и этот диссонанс между сознанием и физическим существованием, и ужас при виде того, как это запечатлено, похожий на тот,