еще в своем распоряжении много моральных и материальных сил для сопротивления, в 1905 году предпочло уступить. Оно думало, что уступает
государственным элементам, как в 1917 году отрекавшийся император думал, что склоняется не перед разбушевавшейся улицей, а перед
Государственной думой[332]. В обоих случаях с его стороны это было в значительной степени только оптическим обманом. Благоразумные либеральные элементы страны в этот момент уже были бессильны. Их бессилие и определило политику и судьбу либерализма после победы. Так руководство профессиональных политиков приблизило общество к желанной победе над самодержавием, но оно же уменьшило шансы, что общество этой победой сумеет воспользоваться на пользу России. Можно было предвидеть, что военные в нужное время со сцены уйти не захотят.
* * *
Во время войны условия будущего мира отходят на задний план. О них предпочитают не говорить, чтобы не понижать настроения и не позволить противнику провести себя лицемерными обещаниями. Тогда только одна цель — сломить силу противника, заставить его признать себя побежденным.
Это можно было наблюдать и на «освободительном движении». Либеральная программа 1860-х годов — свобода, законность, самоуправление — отошла на задний план. Было признано, что осуществить ее невозможно, пока существует самодержавие. Война начата была только для того, чтобы самодержавие свергнуть; и потому программа движения уместилась в двух словах — «Долой самодержавие», которые из эвфемизма назывались «двучленною формулой», а по попавшему в печать простодушному донесению одного провинциального полицейского пристава были «известной русской поговоркой».
В такой постановке вопроса для успеха войны была своя выгода. Она откладывала попытки примирения — до полной победы. В либеральной программе было много того, против чего самодержавие возражать бы не стало. Ведь оно же само проводило эту программу в 1860-х годах! На этой программе ему бы было возможно с обществом сговориться и расколоть лагерь противников. На век оно бы себя не спасло, но получило бы большую отсрочку. С точки зрения исхода войны руководители были правы, когда единственным условием мира ставили отмену «самодержавия». Это было ясно сказано в руководящей статье «Освобождения», в № 1. «Нет смысла, — говорит эта статья, — поднимать сейчас вопрос о тех законодательных задачах, решение которых предстоит будущему органу русского народного представительства. Экономические, финансовые, культурные, просветительные, административные реформы, рабочее законодательство и аграрный вопрос, децентрализация и переустройство местного самоуправления — все это и подобные им вопросы, выдвинутые русскою жизнью, составляют неисчерпаемый материал для будущей законодательной деятельности представительного органа»[333]. Итак, пока, кроме «Долой самодержавие», в программе нет ничего.
Эта «формула» не была революционною формулой. Говорили: «Долой самодержавие», а не «Долой монархию». Самодержавному монарху противополагался конституционный монарх. Монархия должна была только разделить свою власть с представительством. Монархия не уничтожалась; она была еще громадной моральной и материальной силой; ею охранялись порядок и единство России. Либерализм не мечтал о республике. Было бы безумием устранить монарха из будущего устройства России: было полезно его сохранить и потому приходилось с ним считаться и ему уступать. Формы конституционной монархии могли быть очень различны, как различен бывает состав представительства. В этом был простор для соглашений. Непримиримость была только в самом принципе самодержавия. В этом все «освободительное движение» было согласно.
Но как ни была теоретически правильна занятая в № 1 «Освобождения» позиция, как только руководители перешли к практической деятельности, им пришлось увидать, что для успеха этого недостаточно. Для многих из самих руководителей двухчленная формула показалась недостаточно ясной; они заподозрили, что «цензовые» элементы движения собираются присвоить плоды победы себе, и потому сочли необходимым точней указать, чем будет заменено прежнее самодержавие.
Это был спор среди интеллигентных руководителей; масса к нему отнеслась безразлично. Но интеллигенция увидала в нем пробный камень, который отделял «своих» от «чужих». И на разрешении этого первого спора обнаружился характерный отпечаток интеллигентского мировоззрения.
У интеллигенции было много добрых намерений, идеализма, теоретических знаний; у нее не хватало главного — опыта. А только опыт формирует «политика». В странах с развитой политической жизнью политические деятели кончают свое воспитание, когда побывают у власти. Только это есть законченный опыт. Но и без опыта власти у них есть все-таки «практика». Они участвуют в обсуждении вопросов законодательства и управления, вносят конкретные предложения и на ход политики реально влияют. Это немало для воспитания. Мы увидели это и на себе. За десять лет Думы и свободы печати, как ни мал был этот срок, русские политические деятели многому научились. Но какой опыт мог быть у них до 1905 года? Все отрицательные черты их исключительно «теоретического» книжного воспитания на них отразились.
Политика, по определению великого мастера ее Наполеона, есть искусство добиваться намеченной цели наличными средствами. Для «политика» необходима правильная оценка средств, которыми он обладает, и прежде всего того людского материала, которым ему приходится оперировать. Этой оценке мог учить только практический опыт. До некоторой степени он был у земцев; его совсем не было у наших вождей, ученых и публицистов. Они знали только себя и свой круг; они легко были готовы принять к исполнению все научные выводы права, синтез научной теории, безотносительно к материалу, к которому придется их применять.
Даже в области чистой теории они получили одностороннее воспитание. Для русской публицистики и науки главный вопрос, т. е. о русском самодержавии, был совершенно закрыт. Ни на его недостатки, ни на желательность его замены каким-либо иным строем указывать было нельзя. Русский политический вопрос поэтому не мог быть освещен всесторонне. По необходимости с давних пор публицистика и далее наука с особенной любовью устремила свое внимание на заграничную жизнь; о ней она могла свободнее рассуждать и в чужой жизни отстаивать свои идеалы. Читатели и слушатели могли догадаться, что вся заграничная критика применялась к России. А недостаточное знакомство с заграничной жизнью и полная безответственность за суждения о ней склоняли русскую публицистику к наиболее смелым и теоретически последовательным взглядам и выводам. Не смея критиковать самодержавие, она отыгрывалась на порицании английских консерваторов, французских оппортунистов, на осуждении компромиссов. Этим она брала свой реванш за наши порядки. Это давало искусственное политическое воспитание всей нашей интеллигенции, которая в значительной мере воспитывалась на журналистике. Она делала доброе дело, была противовесом казенной идеологии, напоминала обществу о том, что могло бы быть и в России. Но воспитанная на ней интеллигенция соединила в себе все недостатки безответственной оппозиции, которая судит о жизни только по несоответствию ее своему идеалу, без учета реальных возможностей.
У нее выработалось другое аналогичное свойство. Идеал ее был так далек от русской действительности, что она не старалась его