лет.
Этого не могло бы быть, если бы само самодержавие этому не помогало. Обреченные режимы всегда уничтожают сами себя. Не либеральное общество, а Николай II при вступлении на престол поставил принципиальный вопрос о самодержавии. Без всякой необходимости вместо ожидаемого развития либеральных реформ он выдвинул тезис о несовместимости самодержавия с простым участием земства в государственном управлении; он признал, что враги самодержавия не в революционной, а в лояльной земской среде; он оповестил, что есть люди, которые хотят самодержавие ограничить.
Ставя так вопрос перед общественным мнением, самодержавие не собиралось допускать споров о нем. Оно разрешало разносить «конституцию», но не позволяло ее сторонникам ее защищать. Для этого у него было достаточно оружия; в его руках были цензура, законы против печати, собраний, всякого публичного слова. Но чтобы использовать эти преимущества полностью, надо было иметь большевистскую психологию и пользоваться властью по-большевистски. На это самодержавие не годилось. Политикой «полумер» оно только облегчало работу противникам; избавляло их от аргументов по существу, от необходимости спора. Оно делало своим противникам такую рекламу, которую сами себе они сделать и не сумели бы.
За слово «конституция» в начале 1890-х годов привлекали к ответу. Но во времена Павла I запрещено было слово «общество», и это его не уничтожило. Запрет говорить о конституции легко обходился. Молчали о конституции для России, но с любовью и нежностью описывали конституционную жизнь европейских стран, следили за каждым шагом парламентской деятельности (чего стоили одни корреспонденции Дионео и Иоллоса), писали серьезные книги о конституциях Европы, разбирали их недостатки, читали в университетах курсы государственного права Европы, и мешать этому было нельзя. С этим можно было бороться только большевистским насилием, но спуститься до большевистской жестокости и произвола самодержавие не умело. Ведь войну за самодержавие начал миролюбивейший Николай II, уверенный, что весь народ стоит за него, что врагами его является ничтожная и потому неопасная кучка интеллигентов. Только потому он и начал войну. Он был бы способен идти по пути реформ 1860-х годов и помочь той эволюции, которая самотеком, но еще не так скоро привела бы и к «конституции». Но на войну с «освободительным движением», как на всякую войну, он не годился. А он сам избрал путь, на котором победить он не мог.
Гонение на слово «конституция» сделалось способом рекламирования. Если о ней молчало «освободительное движение», то на помощь им приходили не в меру усердные сторонники самодержавия. Помню, как пример, шум от одной статьи Грингмута в «Московских ведомостях». Он обратился к «либералам» с лицемерными словами примирения. «Из-за чего мы с вами враждуем? — спрашивал он. — Мы одинаково хотим блага России. Вы хотите просвещения — мы тоже. Вы думаете, что его лучше даст земская школа, а мы — за церковно-приходскую. Вы хотите бессословного устройства русского общества, мы — за сословный уклад. Но это второстепенно; из-за этого разногласия между нами вражды быть не может. Есть один только пункт, где мы не сойдемся. Это вопрос о форме правления для России. Скажите, что вы за самодержавие, и не только в настоящее время („Знаем мы эти подлые увертки“, — предупреждал Грингмут). Скажите, что вы не хотите конституции, ни теперь, ни после, считаете ее вредной, и мы протянем вам руку. Что вам стоит это сказать? Ведь вы же самодержавию присягали. Ведь это только повторить слова присяги. А если вы этого не скажете, мы вашей руки не коснемся; на ней не только грязь, но и кровь». Либеральная пресса вышучивала это «приведение» ко вторичной присяге, а Грингмут торжествовал: «Видите, они молчат, они не отрекаются от конституции, значит, они за нее»[340]. Такая глупая защита самодержавия конституцию рекламировала.
Борьба власти с призраком конституции стала напоминать борьбу Годунова с призраком Дмитрия. Это «слово» стали видеть повсюду. Маленький личный пример. В 1901 году на банкете Татьянина дня, в Художественном кружке[341], я в речи напомнил, что в этом году на празднике столетия Государственного совета и учреждений министерств не было «общества», а зато на празднике университета не было «правительства». Говоря о расхождении общества и правительства, мысли и власти, я кончил пожеланием, что если у нас власть не умеет быть мыслью, то чтобы мысль стала властью. Большего я не сказал. Но пошла молва, что я предложил на банкете тост за конституцию. Директор Художественного кружка А. И. Сумбатов и много гостей были вызваны к градоначальнику, чтобы установить точно, что я говорил; кружку грозили репрессией, а меня не тронули, вероятно, больше всего потому, что это был все-таки Татьянин день, где по традиции Москвы можно было все говорить.
Но если цензура правительства не помешала говорить и думать о «конституции», то она имела другое последствие. Трезвая оценка различных сторон конституции заменилась нерассуждающей мистической верой в нее. Никто не имел возможности спокойно осуждать ее дурные и хорошие стороны, ставить вопрос о ее пригодности для России. О ней спорить было нельзя, как верующему человеку неприлично «доказывать» существование Бога. Все составные части «конституции» — народоправство, культ «большинства», принцип избрания — все это покрывалось той же мистической верой. Может быть, потому так легко было воспринять без возражения самые спорные части этой веры — четыреххвостку, парламентаризм и Учредительное собрание. Credo quia absurdum[342]. Скептики свои сомнения должны были таить про себя и даже не улыбаться подобно римским авгурам[343]. Тем более что сущность этой веры они разделяли и сами; введению представительства время, несомненно, настало. А о ее трудностях говорить было рано.
Так вера в конституцию как в «панацею», при которой благополучие России не только станет возможно, но [и] очень легко и которой будто бы из одного властолюбия мешает «самодержавие», стала захватывать умы той «обывательской» массы, которая о существе конституции получила понятие только после 1906 года[344]. Была вера, у нее были свои пророки, являлись и свои мученики. «Двухчленная формула» превратилась в известную поговорку; создавалась иллюзия общего мнения. С самодержавием оставались как будто только сторонники его злоупотреблений. Эта видимость заставляла от него сторониться. Прежние его идеалисты стыдились оставаться в подозрительном обществе и шли на сближение с конституционалистами.
Но вера требует дел. И потому она не могла не отразиться на тактике старого либерализма, т. е. того течения, которое давно боролось за известные принципы общежития в рамках существовавшего строя и считало конституцию не фундаментом, а «увенчанием здания». Когда само самодержавие повело поход против либеральных реформ 1860-х годов и это течение старалось спасать из них то, что было возможно, либеральные деятели себя утешали,