не подготовленные к ним собрания. В демагогии мы были искуснее наших противников.
Отмечу характерный курьез. В одном только пункте я встретил горячие возражения. По поводу Крестьянского банка я указал на несправедливость порядка, который в то время еще существовал, а именно что банк не помогал индивидуальным крестьянам, а только коллективам — обществам и товариществам. Я предлагал помощь банка распространить на отдельных крестьян, по теперешней терминологии — и на «единоличников». Этот вопрос был доступен крестьянскому пониманию, и потому около него завязались горячие прения. Против меня с азартом стал выступать, между прочим, тот самый Егорьев, с которым мы вместе составляли журнал комитета. Не знаю его политической принадлежности, не то с[оциалист]-р[еволюционер], не то народник, но он был полон сантиментальной идеологии, видевшей в коллективах зародыш социализма, которому нужно потому оказать покровительство. Он нападал на меня за то, что я предлагаю поддержку «кулаков», и разоблачал эту мою зловредную тенденцию в комитете, горячась на хохлацком жаргоне, пересыпая речь словами «чуете».
Не помню, было ли это мое предложение принято; во всяком случае, единомыслия не было и против меня, как это часто со мною бывало потом, голосовали мои единомышленники. Народолюбивые элементы этого времени не отдавали себе отчета, как неполно то равноправие, которого они для крестьян добивались; во имя симпатии к социализму они хотели держать крестьян в той клетке общей собственности, которой для себя не захотели бы.
Мое выступление сыграло некоторую роль в моей личной судьбе. Репрессий ни против комитета, ни против меня принято не было. Обязаны ли мы были этим влиянию предводителя или такту губернатора Булыгина, я не знаю. Но лично мне была сделана им незаслуженная, но характерная реклама.
Она была усилена случайной подробностью. Предводитель решил особой книжкой издать работы комитета. Губернатор поставил условием, чтобы мой доклад был опущен. Предводитель отказался этому подчиниться, если я не буду на это согласен, иначе он предпочитает книжку вовсе не выпускать. Конечно, я спорить не стал; тогда были напечатаны только мои тезисы с примечанием, что «по просьбе председателя Комитета и с согласия автора самый доклад не печатается»[558]. Мой доклад опубликования и не заслуживал, но загадочное примечание в связи с характерными тезисами подстрекнуло любопытство и обратило на меня внимание нашей общественности.
Я в этом скоро мог убедиться. В. М. Гессен, с которым я в то время еще не был знаком, выпуская книгу о работах сельскохозяйственных комитетов, просил меня прислать ему мой доклад и посвятил моим тезисам больше внимания, чем они стоили[559]. А в результате его книги я не успевал мой доклад перестукивать и посылать его тем, кто за ним ко мне обращался. Он, в общем, нравился умеренностью. Даже мой брат Николай, бывший тогда начальником отделения казенной палаты в Тамбове, написал мне свое удовольствие. Неожиданно для себя я попал в «общественные деятели»; в это политическое «утро любви» все было просто и малого требовалось, чтобы оказаться в среде героев общественности. И этому детскому докладу я, вероятно, обязан был тем, что меня пригласили в «Беседу».
Эпизод Звенигородского комитета не стоил бы упоминания, если бы он не был характерен для общего настроения этого времени, когда перед Россией были открыты еще обе дороги. Мы стояли на грани революционной бури, но буря еще не начиналась. Настроение страны не было революционным ни в низах, ни в верхах. Власть имела возможность примирить с собою страну. Но из того, что обывательская масса революции не хотела, а о конституции не слыхала, не следовало заключать, будто она была своей судьбой довольна. Когда мой старый крестьянин по вопросу о злоупотреблениях власти объявил: «Это самое главное», это было откровением, на которое закрывать глаза для умной власти было бы опасно. Но зато и в устранении этого зла была прекрасная почва для примирения с обывателем.
Но Плеве понимал задачу не так. Он продолжал идти напролом. Именно в эти два года можно было видеть услугу, которую он оказал «освободительному движению». Плеве как будто забыл о революционерах. По отношению к ним принимались даже некоторые внешне благожелательные меры. В 1903 году был восстановлен разбор судами политических дел[560]; на место директора Департамента полиции он назначил А. А. Лопухина, московского прокурора, как будто желая ввести законность в эту специальную область войны. Тогда же при нем была некоторая терпимость к марксистской журналистике. Конечно, не надо преувеличивать. Плеве революции не мирволил, но он ее не боялся. Он свое внимание сосредоточил на тех либералах, кто революционеров чуждался и хотел лояльно сотрудничать с властью. Их он стал преследовать с неслыханной раньше и непонятной озлобленностью. Витте с его идеалом либерального самодержавия был побежден и уволен. Д. Н. Шипов, легальный человек, камергер, сторонник самодержавия, не был утвержден председателем Московской губернской управы. Незадолго до своей смерти Плеве хотел уволить от должности М. А. Стаховича, орловского предводителя, о чем сам предупреждал его брата Алексея Александровича, адъютанта великого князя Сергея. Плеве особенно враждебно относился к земскому третьему элементу, ставил Шипову в вину его к нему доброжелательство; а ведь привлечение «демократической интеллигенции» к практической земской работе, к «делу» было лучшим способом отрывать ее от революционных утопий[561].
Так «либерализм», мечтавший о возвращении к «славной поре» самодержавия, стал главной мишенью для Плеве. Он вел с ним борьбу, понимая, что каждая новая репрессия плодит ему новых врагов, что справиться с ними труднее, чем с террористами, которых он уничтожил в 1880-е годы. Он злился на тех, кто не хотел сдаваться перед ним. «Чем больше я их узнаю, тем менее они мне симпатичны», — говорил он про либеральных общественных деятелей. Он не остановился, наконец, перед последним средством борьбы; он сделал попытку искусственно вызвать в стране подъем патриотизма, который мог бы заглушить недовольство правительством. Он в интересах порядка внутри рискнул использовать безумство дальневосточных авантюристов, которые вели нас к войне[562].
Нельзя было бы придумать лучшей политики для успеха «освободительных» лозунгов. Каждый день приносил доказательства, что при тогдашнем самодержавии никаких улучшений ждать невозможно. Стоит читать первый год «Освобождения», чтобы увидеть, какого незаменимого сотрудника «освободительное движение» имело в правительстве, как освобожденская тактика — обструкция, бойкот, разжигание недовольства — вытекла сама собой из политики этих годов. Земские люди с их старою либеральною земскою линией сближались все больше с военной идеологией «освободительного движения». Да и последнее само левело по мере успеха.
Новое направление требовало новых руководителей. Они появились, заслонили собой деятелей прежнего времени. Началась эра самоуверенности, насмешек над теми, кто больше верил русскому опыту,