что именно доставляло ей радость. Прошел всего год с тех пор, как они с Минни устроили швейный кружок и читали детям в конце зимы. То уютное время становилось ее любимым воспоминанием. Но она помнила лишь тот факт, что было хорошо, а не то, как она себя чувствовала.
Элоиза все спрашивала себя, удивило бы их вторжение немцев в Россию так сильно, если бы они жили где-нибудь к востоку от Чикаго. Иногда все пространство между Лондоном и Чикаго представлялось ей огромным слоем ваты, не пропускавшим ни одного сообщения с востока, а иногда – эхо-камерой: невозможно было понять, кто что говорит и откуда доносится голос. В какой-то момент Юлиус предложил присматриваться к канадцам и делать то, что решит тамошняя партия. После убийства Троцкого Юлиус решил, что с него хватит, что он больше и пальцем не пошевелит ради Сталина, а революция настолько сошла с рельсов, что спасти мировой коммунизм невозможно. В течение четырех недель они не посещали собраний, не общались ни с кем из друзей. Товарищам по партии нельзя было доверять, а с двумя-тремя единомышленниками, симпатизировавшими Троцкому, опасно было общаться – кто знает, какую месть задумал Сталин, даже в Чикаго? Но что делать, если ни с кем не встречаешься? Постепенно они возобновили связь сначала с одним другом, потом с другим. Но никогда не упоминали ни Сталина, ни Россию, ни союз СССР с нацистами.
А потом союза не стало, а что до канадцев, то Юлиус, которому исполнилось тридцать пять (он был на год младше Элоизы), уехал в Канаду, чтобы принять участие в войне; все живущие в Соединенных Штатах англичане обязаны были это сделать, особенно после Акта Смита[55], из-за которого его все равно могли депортировать. Юлиус уехал через три дня после того, как нацисты вторглись в Советский Союз, а еще через неделю Элоиза взяла Розу, купила билет на ближайший поезд и отправилась на запад. Всю дорогу до Ашертона она раздумывала, стоит ли ехать дальше. Ей бы хватило на билет до Денвера или даже Сан-Франциско, а Ина Финч, ее подруга из партии, которая переехала в Сан-Франциско, вне всякого сомнения, с радостью позволила бы ей пожить у себя. Но она вышла в Ашертоне, как будто ей не хватило воображения двигаться дальше, вот и все. С вокзала она позвонила матери, а через полчаса приехал отец и подвез их. Про отъезд Юлиуса они ни словом не обмолвилась. Война близко. Война совсем близко.
Годами Элоиза с Розанной шутили, что Джон, наверное, никогда не женится: он мог, не моргнув и глазом, слушать, как кричит отец, но стоило матери вздохнуть, как он бледнел. Однако вот и он женился. Ему не было еще и тридцати, а его пухленькая девушка закрывала глаза всякий раз, как бабушка Мэри говорила ей сделать что-то, чего ей делать не хотелось. Но за ужином она выскребала все до дна из каждой кастрюли и нахваливала каждое блюдо бабушки Мэри, как будто неделями голодала. Она была настолько болтлива, что Элоиза заметила, как постепенно во время обеда все остальные становились все тише и тише. Роза, взволнованная возвращением на ферму, не проронила ни слова.
В гостиной отец прилег спать (он с самого завтрака культивировал кукурузные поля), а мать продолжила вышивать изображение трех деревьев на холмистой равнине, над которой слева летела стая канадских гусей.
– Ох, бедный Юлиус, – сказала мать и глянула в сторону двери на случай, если появится Роза. – Какой тяжелый выбор!
– Разве этого выбора можно избежать, мама? – спросила Элоиза. – Ты же знаешь, нам придется вступить в войну.
Мать фыркнула.
– Линдберг[56] говорит, что лучше нам в это не лезть. Это не наше дело. – Она бросила взгляд на Элоизу и прибавила: – Я не имею в виду, что знаю, как следует поступать.
Элоиза заставила себя говорить спокойно.
– Линдберг не считает нацистов злодеями. Но он заблуждается.
– Откуда ты знаешь?
– Я слышу, что говорят в редакции и на собраниях.
– Ах, на собраниях, – протянула мать.
Элоиза ощутила прилив злости. Но они с Юлиусом часто обсуждали, можно ли верить тому, что слышишь на собраниях. По правде говоря, они обсуждали это после почти каждого собрания. Мать заглянула в шкатулку для шитья, вытащила моток пурпурной пряжи, аккуратно отмерила необходимую длину и начала разделять нити.
– Meine Söhne brauchen nicht um ihr Leben zu opfern für die Engländer. Oder die Russen für diese Angelegenheit[57], – пробормотала она.
– Я понимаю, что ты говоришь. – Если вкратце, то мама, обычно очень отзывчивая женщина, не позволила бы своим сыновьям умереть за англичан или за русских.
– Я на это надеюсь.
– Ja, gut, haben die letzten Worte an dieser Stelle nicht gesagt worden, egal was du sagst[58], – сказала Элоиза.
Ей показалось, она говорит весьма неплохо – процентов на пять хуже, чем раньше. Нет, она не думала, что ее мать может делать выбор за ее братьев. Время, когда она выбирала за них, миновало.
Но ей доставляло удовольствие препираться по-немецки, пусть даже о таком серьезном деле. Все серьезные споры в семье велись на немецком, и так было всегда. Нередко Элоиза с Розанной и братьями плохо понимали, что говорят родители и бабка с дедом. Это означало, что они годами совершенствовали свой немецкий, отчасти чтобы подслушивать, а отчасти чтобы возражать. То и дело то один ребенок, то другой заставал бабушку Мэри и Ому врасплох, вставляя словцо, когда его не спрашивали. В Чикаго Элоиза поинтересовалась у товарищей по партии, чьи родители были американцами в первом или втором поколении, как обстояли дела в их семьях, и оказалось, что почти во всех случаях так же. Только родные Юлиуса ругались и на идише, и на английском, но на идише они выясняли семейные дела, а по-английски спорили о политике и