перед лицом агрессии, где мы могли бы действовать сообща, и срочно заключить военное соглашение на минимально приемлемых условиях сотрудничества в военно-морской и военно-воздушной сферах, а также поставки снаряжения. Даже ограниченное содействие в этих отдельных областях обеспечило бы моральный эффект, который по своей важности далеко превзошел бы его техническое значение. Пусть несовершенное в своей реализации, это подтверждение солидарности со стороны России повлияло бы на другие страны и, следовательно, консолидировало бы фронт сопротивления агрессивным планам Германии»[1015].
Военный атташе Палас полагал, что не все еще было потеряно. 23 августа он писал в Париж, что «обстоятельства заставляют опасаться» возможной советско-германской сделки, но демонстрировал определенный оптимизм: «Я по-прежнему считаю, что для СССР выбор в пользу соглашения с Германией – это лишь вынужденный шаг и, возможно, способ быстрее добиться формирования той коалиции, которую он хочет создать; но необходимо действовать без промедления, решительно и без задней мысли». Генерал напоминал, что Москва находится в более выигрышной позиции для торга: «Запросы Советов, вероятно, вырастут по мере их дипломатических успехов; стоит ожидать, что они будут гораздо более требовательны в тех вопросах, которые рассматривают как жизненно важные» [1016].
Утром 24 августа посольство и члены французской миссии из газет узнали о подписании советско-германского пакта о ненападении. Дракс и Думенк направили Ворошилову письмо с вопросом о целесообразности продолжения переговоров в новой ситуации. В своем ответе маршал констатировал их бессмысленность, что, в том числе, подтвердил и ход последних заседаний, однако пожелал еще раз встретиться с главами союзных миссий. На этой встрече советская сторона выразила свое сожаление по поводу невозможности заключения военной конвенции и возложила ответственность за провал трехсторонних консультаций на руководство Польши, которое так и не смогло отказаться от антисоветской позиции по имя мира в Европе. Все участники встречи выразили надежду на то, что в будущем их сотрудничество будет развиваться в более благоприятных условиях. В ночь на 26 августа французская и британская делегации покинули Москву. Вскоре в Париже и Лондоне появилась неофициальная информация о том, что помимо пакта Риббентроп и Молотов пописали секретные протоколы, разделившие Восточную Европу на сферы влияния[1017].
Подписание советско-германского пакта о ненападении, 23 августа 1939 г.
Источник: National Archives & Records Administration
В своих воспоминаниях Думенк писал о том, что советская делегация могла преследовать две цели в ходе московских переговоров – действительно пытаться получить согласие на пропуск Красной Армии через территорию Польши (в этом случае ее готовность к заключению военного соглашения с Францией и Великобританией не подлежала сомнению), либо использовать консультации как рычаг давления на Германию, чтобы добиться более выгодных условий сделки с Гитлером. Генерал считал, что «точка невозврата», после которой Ворошилов потерял надежду на успех переговоров с французами и британцами, была пройдена 17 августа. В то же время он допускал, что консенсус мог быть найдет на условиях расширения советской сферы влияния «до реки Неман» и за счет стран Прибалтики [1018]. Но говорить на таком языке французы и британцы оказались не готовы. В Париже не нашли политических инструментов воздействовать на политику Варшавы и отказались решать судьбу Польши вместе с Советским Союзом. Как офицер Думенк в полной мере понимал, что вопросы, заданные ему Ворошиловым, имели под собой серьезные основания. Вся проблема военных переговоров августа 1939 г. заключалась в том, что дипломаты так и не сделали свою работу. В отсутствие политического соглашения заключение действительной военной конвенции оставалось иллюзией.
Пытаясь оправдаться перед парламентской комиссией в 1947 г., Даладье, как и Ворошилов в августе 1939 г., ответственность за провал военных переговоров с СССР возлагал на Польшу. «Я уверенно утверждаю, что обвинял и обвиняю польское правительство, проявившее упрямство и пристрастность»[1019], – заявлял он. Однако более точной кажется точка зрения Бофра. «Английская и французская миссии, – писал он в мемуарах, – могли на себе испытать последствия ошибки, которую допустили, вступив в переговоры и при этом не преодолев основных затруднений. В этой ошибке, конечно, были виноваты не миссии, которые понимали, что сделали все, что могли, а правительства пославших их стран, точнее выражаясь, проявленное ими бессилие в принятии решений, бесплодные взгляды, характеризовавшие политику западных демократий, начиная с 1924 г.» [1020].
В Москве изначально мало доверяли буржуазным правительствам стран Запада, политика которых в отношении единственного в мире социалистического государства, как считалось, оставалась враждебной. Подозрительность Сталина в международных делах имела глубокие политические, идеологические и субъективные основания и во многом определяла картину мира советского вождя и его окружения. Но Париж и Лондон многое сделали для того, чтобы это недоверие стало практически непреодолимым. Особая ответственность лежит на французах, которые, подписав в 1935 г. с СССР пакт о взаимопомощи, последовательно его дезавуировали. Переговоры о заключении военной конвенции, шедшие в 1936–1937 гг., рассматривались Москвой не столько как возможность заключить реальное соглашение между двумя армиями на случай войны против Германии, что являлось проблематичным в отсутствие советско-германской границы, сколько как проверка надежности французов как партнеров. Сворачивание переговоров в начале 1937 г. расценивалось как нежелание Парижа договариваться по существу. Судетский кризис стал последним ударом по репутации Франции как дееспособной великой державы, а франко-британское сближение во второй половине 1938 – начале 1939 гг. как очевидное встраивание французской внешней политики в фарватер британской. Весной 1939 г. советское руководство считало, что именно Лондон определял общую переговорную линию западных демократий и воспринимало британскую позицию как ключевую.
Единственное, что изменило бы ход мыслей советской верхушки – это серьезный шаг Парижа, который продемонстрировал бы смену внешнеполитического курса. Таким демаршем мог бы стать резкий поворот всей польской политики Франции, предоставление Варшаве военных гарантий лишь при условии ее уступок требованиям Москвы, то есть именно то, о чем post factum говорил сам Гамелен. Однако французская политика, несмотря на ее определенное изменение в начале 1939 г., по-прежнему двигалась в узком коридоре между приверженностью британскому союзу и надеждой на то, что войны удастся избежать, продемонстрировав агрессорам единство великих европейских держав. С этой точки зрения пытались интерпретировать и поведение Советского Союза. По словам Е. О. Обичкиной, «в августе 1939 г. в Париже предпочитали думать, что угроза германской агрессии и даже сама агрессия против Польши могла толкнуть Кремль к скорейшему заключению компромисса с западными державами»[1021]. Но в Москве считали, что война уже идет, и главный вопрос повестки дня – это не ее предотвращение, а обеспечение для СССР наиболее выгодных условий участия в ней.
Сталин и его окружение полагали, что политический союз без стратегической составляющей, представлявший собой простую декларацию о намерениях, чего с самого начала хотели французы и британцы, не остановит Гитлера, но свяжет